Московии таинственный посол
Шрифт:
— Я вас внимательно слушаю. Сам король! Что же дальше?
— «В то же время вельможный пан Григорий Александрович Ходкевич, пан виленский, верховный гетман великого княжества Литовского, староста гродненский и могилевский, усердно упросив государя, милостиво принял нас под свое покровительство и покоил немало времени и снабдил нас всем потребным для жизни. И мало ему было, что он нас так устроил, он еще и селение достаточное даровал мне, чтобы обеспечить мне… Когда же он достиг глубокой старости и стал страдать от головной болезни, то повелел нам прекратить работу и оставить
— Гетман щедрый человек! Читайте!
— «Но не пристало мне ни пахотою, ни сеянием семян сокращать время моей жизни, потому что вместо плуга я владею искусством орудий ручного дела, а вместо хлеба должен рассеивать семена духовные по Вселенной и всем по чину раздавать духовную эту пищу… И в одиночестве, углубляясь в себя, я не раз смочил слезами свое ложе, размышляя обо всем этом, как бы не скрыть в земле талант, дарованный мне богом…»
— Ни в коем случае! — сказал Торквани. — Талант, данный от бога, надлежит лелеять. Нельзя зарывать его в землю. Если: этот талант истинно от бога… Что пишет ваш друг далее?
— «И потому я вынужден был уйти оттуда… И на пути постигли меня многие скорби и беды, не только в силу длительности странствия, но и по причине сильнейшего морового поветрия, которое препятствовало моему путешествию, и просто творя — беды и невзгоды всяческие и самые злейшие. И, таким образом, благодаря человеколюбивому промыслу божию дошел я до богоспасаемого града, называемого Львов…»
— Никогда не слушал с большим интересом! И пишет как торжественно! Извините, что прервал.
— «И, помолившись, начал я проводить это богом ниспосланное дело к завершению, чтобы распространять богом внушаемые догматы. И многократно обходил богатых и благородных мирян, прося от них помощи, и кланяясь, и припадая к ногам их, и склоняясь до лица земли, омывая ноги их от сердца идущими слезами. И не раз и не два, но многократно делал это. И священнику велел в церкви во всеуслышание объявить всем. И не упросил жалостными словами, не умолил многослезными рыданиями и через священнический чин не исходатайствовал себе никакой помощи. И плакал я горькими слезами, что не нашлось никого, кто бы сжалился или помог, не только у русского народа, но даже у греков не получил милости. И нашлись только некоторые из меньших людей священнического чина да незнатные из мирян, которые подавали помощь. И не думаю, чтобы они от избытка это делали, но как та евангельская бедная вдова, которая от нищеты своей опустила две лепты. И не знаю: то, что они делали, возвратится к ним на этом свете, а в будущей жизни воздастся сторицею по щедрости божьей».
— Воистину! Прекрасные слова!
— «Молю вас, не прогневайтесь на меня, что пишу это, не думайте, что из своей выгоды говорю это и пишу. Всякий, кто с самого начала прочитал вкратце написанную эту историю, знает, как я от его милости пана Григория Ходкевича был обеспечен всем, что потребно для тела, — пищею и одеждою. Но все это я вменил ни во что, не надеялся на неправду, не жаждал приобретения, а к богатству, хоть и много его там стекалось, не лежало мое сердце… Напечатал же эту душеполезную
— Аминь! — сказал Торквани.
— Аминь! — повторил за ним Геворк.
— Ваш друг любопытный человек. И пишет очень хорошо и убедительно. Мне кажется, что я запомнил каждое слово. Но скажите, где он научился печатному делу? Неужели в Москве?
— Не знаю.
— Так или иначе, но талант его вправду от бога. Я был рад хоть мысленно прикоснуться к облику этого человека. Странно, что он прозябает во Львове. Близко зная венценосцев, свободно беседуя с ними, он мог стать человеком влиятельным.
— Он предпочел независимость.
— И службу своей идее?
— Да, наверное, можно сказать и так.
— Вдвойне похвально. Но что это за идея?
— Вряд ли смогу объяснить вам, — признался Геворк. — Мой друг московит. Быть московитом — это, знаете ли, очень сложно. Сложнее, чем может показаться с первого взгляда. У них там свои порядки, свои святыни. Я знаю только, что печатник Иван так же образован, как мы с вами. Но знает он много из того, о чем мы с вами, может быть, и не догадываемся.
— Но за что ратует ваш друг? Кто ему дорог? Царь Иван в Москве? Король в Кракове? Кто?
— Не знаю. Но он по характеру не царедворец. Если уж вас интересует мое мнение, то русский печатник, наверное, посвятил себя борьбе за то, чтобы все умели читать прекрасные книги, петь красивые песни…
— Прекрасный человек! — заявил говорящий кузнечик. — Благодарю вас за беседу. Я куплю несколько книг у вашего друга, чтобы поддержать его дело… Однако — я не хотел бы быть неправильно понятым — что-то наводит меня на сомнения.
— Я вас не понимаю.
— Да как же… Разрешите, я вам зачитаю… — Отец Торквани осекся и испуганно посмотрел на Геворка. — Вернее, зачитать я не могу, я ведь не понимаю по-русски… Скажу по памяти… Там, где речь идет о преследованиях в Москве. «…Не от самого государя», — пишет ваш друг. Тогда от кого же? Кто смел преследовать печатника вопреки воле государя? Насколько я могу судить, царь Иван такого самоуправства ни от кого не потерпел бы. И еще: «…к изгнанию из нашей земли и заставили переселиться в иные, незнаемые страны». Что же это за незнаемые страны, если прибывших тут же встречает король и гетман… Ласково говорят… Вот единственные логические нарушения, которые я нашел в прекрасном литературном произведении вашего друга. Свой отъезд из Москвы надо было объяснить иначе. Но это детали. В целом же очень темпераментно и возвышенно.
«Ну разве так уж безнадежна и мрачна жизнь? — думал Геворк, провожая Торквани. — Есть в ней темень, мрак, невежество, есть смерть Тимошки и постыдный пьяница Корытко, но есть и благородство, возвышенные помыслы. Есть печатник Иван и отец Торквани. И они украшают жизнь. Делают ее осмысленной и не слепой».
Бунт на коленях
Его отливали водой. Давали нюхать соль. А когда он приходил в себя, снова били по лицу.