Московский апокалипсис
Шрифт:
– Мамку с дитёй забираем, – приказал Отчаянов. – На улице они даже с таким жалельщиком не протянут!
Когда три фигуры вошли в сарай, женщина охнула. Сила Еремеевич с порога стал её успокаивать.
– Ты, баба, нас не бойся. Мы русские, православные. Худого тебе не сделаем. Что это за француз тебе сейчас помогал?
– И сама не знаю, батюшка. Нашёл он меня тому назад четыре дня. Я только-только Митеньку родила и лежала почитай, что без памяти. А кругом страх да огонь… Помирать собралась; токмо сыночка было жалко, что света белого не увидит… А тут он. С теих пор ходит ко мне кажную ночь, еды и воды носит; сегодня, вишь, пелёнок добыл.
– Добрый, что ли?
– Душа у него добрая, батюшка, это сразу видать! Не он, померли бы оба давно. Есть-пить нечего – как робёнка кормить? Молоко пропадать стало…
– Понятно. Как тебя звать-то?
–
– А мужик твой где?
– Убили его в первый же день. Наши солдаты. Пьяные были шибко. Ограбили и убили беспричинно.
Егерь почернел лицом.
– Вишь, Марфа, как нас жизнь переворачивает… Свои губят, чужие спасают… Ладно. Идём с нами. Меня зовут Сила Еремеевич Отчаянов, я гвардейский унтер-офицер. Это Пётр Серафимович Ахлестышев, из дворян. Это Саша-Батырь, из налётчиков. Хорошие люди. Мы с французами воюем. Своих не трогаем.
– Куда же вы меня, батюшка Сила Еремеевич? Обуза я вам. Москва подчистую сгорела. Никому мы сейчас с Митенькой не нужны. Вам, чай, самим есть нечего.
– Ты не спорь, а слушайся, – непривычно мягко сказал егерь. – Не об нас думай, а об дитя. Москва не вся сгинула. У нас тут неподалёку подвал. Будет хоть крыша над головой. Мы, русские, должны друг дружке помогать…
Через полчаса Марфа с Митенькой осваивались на новом месте. Малец сначала выказал такой бас, что хоть святых выноси! Отчаянов даже сгоряча решил отселить новеньких на Поварскую, к Степаниде. Но партизаны не дали. Все сразу сбежались к горлопану, начали делать ему козу, петь песни, предлагать матери разные тряпки. Кухарка Маша взмолилась оставить мальчишку, и егерь дрогнул сердцем, согласился. Жизнь в подвале сразу наполнилась новыми красками.
Утром следующего дня Степанида Тюфякина повезла тело мужа на Рогожское кладбище. С ней пошёл весь отряд, кроме Силы Еремеевича. Того едва уговорили не показываться в русском мундире, а переодеться егерь отказался. Тело убитого катили в тележке через разрушенный город. На Варварской площади стоял табор маркитанток. Одна из них, противная старуха, бросалась, как зверь, на встречных обывателей. Выворачивала им карманы, шарила в вещах и отнимала, что хотела. Москвичи, пришибленные и робкие, беспрекословно давали себя обирать: рядом стоял французский пикет. Увидев процессию с тележкой, маркитантка кинулась было к ней, но тут же приметила добычу поинтересней. Отец с сыном тащили на самодельных носилках женщину, мать семейства. Двое маленьких детей семенили рядом. Больная хрипло дышала в беспамятстве. Мегера подскочила к носилкам и, отчаянно ругаясь, стала нагло рыться в постели больной, немилосердно её пихая. Она полагала, видимо, обнаружить там спрятанные ценности. Малыши заплакали. Отец с сыном не решились приструнить старуху, относящуюся к нации победителей… В глазах у Ахлестышева потемнело. Он подбежал к маркитанте сзади, схватил за волосы и оттащил в сторону. Та заорала, пытаясь вырваться, потом стала взывать к пикету.
– Только суньтесь! – крикнул французам Пётр. – За ней пойдёте!
Солдаты присмотрелись и сочли за лучшее не вмешиваться.
Подошёл Батырь, по щекам его ходили желваки.
– Старая сука! Поставь её прямо.
Карга вонзила в руки Ахлестышева свои давно не стриженные ногти, попыталась пнуть, отчаянно старалась вырваться… С большим трудом Пётр удерживал её. Налётчик занёс кулак. Удар – и маркитантка замертво свалилась на мостовую. Батырь грозно оглянулся на французов. Те поспешно отвернулись. Плюнув, великан вернулся к тележке. Положив носилки на землю, к нему приблизился мужик и сдёрнул с головы картуз.
– Спасибо вам!
– Не на чем. Куда вы её?
– В Воспитательный дом. Там, слышно, дохтур есть. Супружница моя. Горячка пятый день; видать, помрёт. А всё надёжа какая-никакая… на дохтура-то…
Вардалак порылся в кармане и выдал мужику лобанчик. [47]
– На-ка вот. Сунь лекарю, пусть постарается.
– Храни вас Господь!
Похоронная процессия отправилась дальше. Они шли теми же улицами, по которым в первый день нашествия беглые скитались на телеге. Казалось, с той поры прошёл год. С ними тогда были Ольга и ещё живая Евникия. Как там сейчас княгиня Шехонская? Хорошо ли ей с законным мужем? После всего того, что они пережили вместе, после адского пламени пожара, после счастливых ночей в шалаше… Можно ли позабыть ту простую, почти животную жизнь, без мыслей о приличиях, без сословных преград?
47
Лобанчик – русская незаконная допечатка утрехтских золотых дукатов. Производилась в 1768-1868 г.г. для финансирования зарубежных расходов правительства, однако монеты имели хождение и внутри России.
Процессия пересекла Яузу и вышла на Николо-Ямскую улицу. Здесь выгорело почти всё: редко где попадались уцелевшие строения. Вид на Замоскворечье был ещё ужаснее. С трудом пробираясь по разбитым улицам, они вышли за заставу. Открылись все три рогожских храма. Здесь стояла французская кавалерия, занимая общинные постройки. Храмы были ограблены, служба в них прекратилась. Однако настоятель, отец Иоанн Ястребов, согласился отпеть Тюфякина по старому обряду. Гроб занесли в разгромленный Покровский собор. Отпевание длилось более часа. В храм заходили французы, глазели на ритуал и громко, бесцеремонно комментировали его. Русские сдерживались. Это тебе не на Поварской: поблизости стоит целая дивизия.
Покровский собор из числа самых больших в Москве. Вид его неказист, но не по вине архитектора. Выстроенный в 1792 году, он был рассчитан на двадцать тысяч прихожан. Венчать солидное сооружение по проекту полагалось пяти куполам. Однако московские власти испугались такого внешнего возвышения гонимой ветви православия. Велено было оставить лишь одну скромную главку, а алтарь поместить внутрь моленного зала. Сейчас некогда богатый храм поражал запустением. Оклады с икон были ободраны, в углу валялось снятое паникадило, исчезла серебряная утварь. Отец Иоанн служил в простой рясе и с деревянным крестом на груди. Не обращая внимания на глумление французов, он читал чётко и торжественно, с подлинным чувством. Степанида тихо плакала. Наконец тело партизана было предано земле, и процессия той же дорогой отправилась обратно на Поварскую. Саловаров вёл вдову под руку и поддерживал с ней благопристойный разговор. Когда пришли, усталые и голодные, на поминальном столе уже дымились пироги с говядиной. Сила Еремеевич по случаю траура надел Георгиевский крест и две медали. Он же произнёс короткую, но задушевную речь. Отдавшие жизнь за Отечество, сказал егерь, находятся у Бога на особом учёте. Те же из них, кто сделал это не по долгу присяги, а добровольно, по совести, особенно угодны Господу Мздовоздаятелю и должны попадать в рай.
На поминки сошлись со всей улицы около двадцати москвичей – соседей Тюфякиных. Несмотря на изобилие водки, никто не напился. Голодные люди вели себя сдержанно, ели без жадности и говорили вполголоса. Когда обед подходил уже к концу, Степанида подозвала Ахлестышева и сказала:
– Отнесите, пожалуйста, и этим… через улицу. Пусть тоже помянут моего Федота.
И Пётр, отлив полведра хлебного вина и нарезав десять фунтов пирога, пошёл к саксонцам.
Те встретили его с виновато-торжественными лицами. Запах свежей выпечки растёкся по всей Поварской и сильно донимал гусар. Ахлестышев объяснил, что нужно выпить за помин ново преставившегося раба Божия Федота, и что чокаться при этом не следует. Саксонцы состроили благочестивые рожи, желая угодить партизану, и он вернулся к своим. Подсел за стол и незаметно для себя напился – сказалось напряжение последних дней. Уже плохо соображавшего, Саша увёл друга под руку в родной подвал.
Ахлестышев проснулся поздним утром. Огляделся и с ужасом обнаружил вокруг себя только женщин. Маша хлопотала у плиты, а Марфа кормила ребёнка грудью.
– Они ушли воевать без меня? – Пётр вскочил, как ошпаренный.
– Да нет же, Пётр Серафимович, – успокоила его девушка. – Тута они все. Наверху курят.
– А почему не здесь?
– Здеся теперь младенец. Сила Еремеевич запретили в подвале курить.
Уф… Ахлестышев обулся и пошёл наверх. Партизаны сидели кружком и дымили, разговаривая вполголоса. Вновь прибывшему дали огня раскурить трофейную трубку. Не успел Пётр затянуться, как командир отвёл его в сторону.