Москва – Гребешки
Шрифт:
Там другая, не менее милая бортпроводница, рассаживала вошедших строго по их местам, обозначенным в билетах.
Геннадий Витальевич демонстративно бросил взгляд на посадочный талон и плюхнулся на место под номером «3D».
Сумку он бережно поставил на пол рядом с собой, барсетку оставил в руках и стал внимательно наблюдать за происходящим.
Явление четырнадцатое
Люди лихорадочно поднимались по трапу, толкались у входа, бегло здоровались с членами экипажа, спрашивали куда
Кто-то шёл налегке, кто-то с чемоданами, некоторые с увесистыми сумками и баулами, а кое-кто тащился с неподъёмными узлами, котомками, свёртками да тюками.
Одни шли легко и вальяжно, другие казались усталыми и замученными, третьи норовились всех объегорить: обойти, обогнать и обскакать.
Ух, торопыги… Ух, ловкачи… Ух, вы какие… – сказал бы юморист Геннадий Хазанов, если бы присутствовал здесь и сейчас.
Вообще-то, это так всегда происходило и теперь происходит.
Ничего не изменилось. Народ-то… тот же.
Есть такие персонажи в нашем обществе, которые считают себя выше и лучше других. Были. Есть. И будут. Диалектика. Исторический материализм. Наука целая.
Да, есть такие, которым кажется, что они сверхчеловеки, что они избранные, что они самые настоящие. Что они самые-самые.
А остальные, мол… – сами знаете кто. Чепуха, труха и перхоть… вежливо говоря.
Нескончаемая вереница разношерстной публики нервно, лихорадочно и судорожно перемещалась мимо спокойно сидящего в самолётном кресле Геннадия Витальевича.
Людская потная цепочка пыхтела, шумела, галдела и напирала на впереди идущих, а он блаженно отдыхал, куражился, беспечно и беззаботно развалившись в кресле, обитом синтетической серой блёклой тканью, и с неким интересом смотрел на втискивающихся в салон лайнера очередных пассажиров.
Забавно было за ними наблюдать.
Хоть роман пиши. Хоть повесть. Хоть рассказ. Хоть новеллу. Хоть очерк.
Можно и в стихах изложить. Оду написать. Поэму. Хорал. Реквием…
Можно и сказание. Как, например, о Земле Сибирской… Или о Земле Санникова… Да хоть кого. Хоть Петрова… Хоть Иванова… Хоть Сидорова… Хоть Сухово-Кобылина.
Да, весьма уморительно. Очень и очень смешно. И дюже интересно.
Тут тебе и драма, и трагедия, и комедия в одном, так сказать, флаконе.
Одни входящие на борт самолёта пассажиры шествовали уверенно в себе, гордо и прямо, другие испуганно таращились по сторонам, оглядывались и спотыкались, третьи, в буквальном смысле слова, еле тащились, практически ползли ползком, почти на карачках, под неимоверной тяжестью своей многочисленной поклажи, четвёртые (самые умные и ушлые) пытались схитрить и обойти зазевавшихся: они бочком упорно протискивались сквозь стихийно образовывающиеся то тут, то там, то сям заторы, заминки, заломы и многочисленные людские пробки.
Неординарное
Драматичнее, чем в театре.
Комичнее и смешнее, чем в юморине.
Зрелищнее, чем в цирке.
Красочнее, чем в кино.
Торжественнее, чем на утреннике.
Показательнее, чем на лекции.
Скучнее, чем на собрании.
Тоскливее, чем на совещании.
Запутанней, чем в суде.
Ужаснее, чем в психушке.
Трагичнее, чем в морге, а тем более на кладбище.
Пятые и шестые участники предстоящего воздушного перелёта из пункта «А» в пункт «Б» шли молча, исподлобья зыркая по сторонам тусклыми, но гневными глазами. Злость в них была явно видна, но какая-то сморщенная… потухшая… таинственная… отвлечённая от мира сего…
И далее по списку: седьмые и восьмые, а может, девятые и десятые… или уже одиннадцатые… двенадцатые… тринадцатые, четырнадцатые или пятнадцатые…
Кто ж знает, какие они на самом-то деле?
Никто их не считал, не обсуждал, не критиковал, не хвалил и не ругал, перекличку никто не делал, проверку не устраивал.
Эти все остальные, наоборот, орали лихоматом, вспоминая и бога, и царя, и беса, и дьявола, и чёрта лысого, и даже мать чью-то.
Да-с… были и такие отрицательные элементы.
Искры от них летели самые настоящие в разные стороны.
Да-да! Искры! Того и гляди, в тебя попадут…
Ой! Ай! Уй!
Бойся!.. а то вспыхнешь… и сгоришь как лучина сухая да смолистая…
Подальше от них держись. Не подходи и не трогай.
Всего можно от них ожидать… от этих… от чертей бесноватых…
Пассажиры, тем временем, шли… шли… и шли… Посадка продолжалась…
Двадцатые… тридцатые… сороковые… пятидесятые… Ну и так далее…
Вот, пыхтя и отдуваясь как паровоз на подъёме, с огромными-преогромными сумарями и торбами в руках и такими же внушительными на своём горбу, в дверном проёме показался непомерно тощий дрын в замызганных штанах и в сто раз линялой, неопределённого цвета драной безрукавке.
Пот с него лил ручьём. Вернее, водопадом Ниагарским падал.
Майка этого чудика была абсолютно мокрой – хоть выжимай. И вся в дырах.
Дрын с огромным трудом протиснулся мимо стюардесс, бочком миновал Геннадия Витальевича, при этом умудрившись каким-то образом наступить ему на ногу, что-то буркнул в своё оправдание (это он таким фертом, оказывается, извинился) и заковылял дальше по проходу, натыкаясь на кресла и снующих туда-сюда людей. И затем он, этот высокий, неуклюжий и неухоженный человек, бесследно исчез в стремительно тающем длинном-предлинном салонном пространстве, в той неразберихе посадочной, в том хаосе откровенном, в самолётном хвостовом сумраке, похожем на какое-то волшебное таинство, в проворно налезающей темноте. Нескладный бедолага растворился, как ёжик в тумане осеннем, вместе со своими многочисленными манатками.