Москва в очерках 40-х годов XIX века
Шрифт:
Нет, не поется, даже по-тредьяковски, и стих не строится в ряд и меру. Лучше, без затей, сказать так: «Наше вам почтение, Матрена Карповна, Акулина Антипьевна, Афросинья Панкратьевна, – все имена, никогда не удостаиваемые чести принадлежать какой-нибудь романической героине; имена, которые с давнего времени носят особы хотя из прекрасного пола, но считаемые в нем зауряд… Поклон тебе, правая рука, усердная помощница всякой доброй хозяйки! Привет тебе, блюстительница домашнего благочиния, то есть порядка и чистоты, повелительница очага со всеми его принадлежностями, звезда и жемчужина экономии, надежда обеда, радость неприхотливого желудка, подпора и питателыница бренного тела!.. Не смущайся этой речью, слабой данью твоим заслугам, не красней, не закрывайся фартуком: спокойно, как всегда, следуй своему призванию, исполняй свою профессию, делай дело. А нам между тем позволь побеседовать с тобой о твоем житье-бытье. Ладно ли?»
–
– Не перекипят, мы посмотрим. Сделай одолжение, всего- то пару слов перемолвить
– Да вы не с подвохом ли с каким?
– Вот еще что выдумала! Как тебе не стыдно: точно деревенская какая, необразованная, будто не умеешь различать людей с людьми?
– Так-то так, с виду вы как должно, и обращение у вас политичное: да поди узнай, что у вас на душе?
– Одно удовольствие познакомиться с тобою. Давно ли ты на этом месте?
– Да вот скоро год доходит.
– И хорошее место попалось?
– Э, захотели вы!.. Жалованье красная цена шесть рублей, да за шестерых и делай: ты и лакей, и горничная, и прачка, и кухарка. Еще куры не вставали, а ты уж будь на ногах, принеси дров, воды, на рынок надобно идти, а придешь с рынка – сапоги барину вычистишь, одежду пересмотришь, умыться подашь; а тут самовар наставляй, а тут печку пора топить, в лавочку раз десять сбегай, комнаты прибери, в иной день стирка, глаженье; тут на стол велят накрывать, беги опять в лавочку – то, сё, пятое: до обеда-то так тебя умает, что и кусок в горло не пойдет. Просто повалишься, как сноп. Ведь все на ногах, на минуту присесту нет…
– Да, это трудно.
– Уж так трудно, что и господи! День-деньской отдыху себе не знаешь. Еще хорошо, что заведенья-то большого нет, а то смоталась бы совсем. Да и то в праздник кипишь как в смоле. Туда же – голо, голо, а луковка во щах. Пиры, банкеты разные заводят…
– А кто твои хозяева?
– Господа, да не настоящие. Так себе – из благородных. Сам-то служит в новоституте да по домам ездит уроки задавать. Достатка большого нет. Только что концы с концами сводят… А добрые люди, грех сказать худое слово, и не капризные, и не гордые. Этак, года с два тому, жила я у одного барина, Сливошниковым прозывался: так тот, бывало, никогда не назовет тебя крещеным именем, знай орет: «Эй, человек, братец!» – Какой же, говорю, сударь, я человек?- «Кто же ты?» – Известно, говорю, кто, совсем другого сложения. – «Ну, – говорит, – когда ты не человек, так у меня вот какое заведенье: слушай!» – и засвистит бывало, бессовестный этакой! – Ну уж после такого сраму, говорю я, пожалуйте расчет. Взяла да отошла, а три гривенника так-таки ужилил, не отдал!.. А здесь нельзя пожаловаться: Акулина да Акулина либо Ивановна. А сама барыня точно из милости просит тебя сделать что-нибудь: «Пожалуйста, – говорит, – милая, послушай, – говорит, – Акулинушка!..» Хорошие люди. Жалованье хоть и не большое, а на плату поискать таких. Чай идет всегда отсыпной, не спивки, пью сколько душе угодно; пришел кто в гости – запрету нет, станови самовар, барыня и чаю пожалует. Здесь сама себе я госпожа. Искупила что на рынке или в лавочке, отдала отчет – и ладно; не станут скиляжничать, допытываться до последней денежки, – знают, что не попользуюсь ни единым грошем: душа мне надобна. А в другом месте живешь, так горничная на тебя ябедничает, нянька в уши хозяевам нашептывает, лакей или кучер что сплутовали, а на тебе спрашивается. Такое-то дело. Здесь, по крайности, живешь в тесноте да не в обиде. Одно лишь забольно: насчет подарков очень скудно. Год-годской живши, только и награжденья получила, что линючий платчишка к Святой. Заговаривала не раз, что у хороших хозяев так не водится, да мои-то иль в домек не возьмут, или подняться-то им не из чего.
– А разве у других хозяев по многу дарят?
– У хороших-то? Как и водится. – Жила у купца Митюшина, по восьми рублей на месяц получала, кушанье шло с одного стола с хозяевами; а дом-то какой – полная чаша, все готовое: мука, и крупа, и солонина, и капуста; в погреб-то, бывало, войдешь, сердце радуется. Так вот-с, жила я у этого купца, у Авдея Матвеича. Бывало, окроме годовых праздников, и в свои именины, и в женины, и в твои – всякий раз дарит тебе: то ситцу на платье, то платок прохоровский либо шелковую косынку. Житье было такое, что просто малина. И не рассталась бы с этим местом, да грех один случился…
– Напраслина, верно, какая-нибудь?
Но Акулина Ивановна, не отвечая, оборачивается к печке и начинает поправлять дрова.
– Гм!.. Стало быть, у купцов хорошо жить?
– Ну, это как случится. Всякие бывают. Иной попадется такой жидомор, что алтышничает хуже всякого кащея. Какой у кого карактер. Коли сам хорош, так иногда сама-то перец горошчатый, либо семь хозяев в одной семье… У немцев тоже жить оченно хорошо; только строгости большие: уж этак что- нибудь… мало-мальски… чуть заметят, сейчас
– Вот в Петербурге, говорят, вашей сестре житье отличное?
– В Питере-то? Слыхали мы про него. Знаем тамошних белоручек: чепешницы, чухна бестолковая, а туда же кофию просит, танцами занимается. Видела я здесь одну питерскую-то. Стоит на вольном месте, словно барыня какая, на нас и смотреть не хочет. Приходит нанимать кухарку какой-то купец – прямо к ней (с рожи-то она как и путная), спрашивает у нее. «У меня,- говорит,- любезная, хлебы дома пекут, а если случится стирка, так и принанимаем». А она ему залепетала что-то, да и сует в руку свой тестат. «Я, – говорит, – жила у хороших господ, черной работой не занималась». Уморушки, да и только.
«А если так, – говорит ей купец, – так прощенья просим, мадам; выходит, не ты мне, а я твоей милости должен служить». Взял да и нанял из наших. Так-то-с, сударь вы мой. Видали мы этих тестатчиц. Для близиру – оно так, а на деле пустяк.
– Напрасно так думаешь. Аттестат – ведь это порука и за уменье, и за поведенье.
– Так оно и есть! Еще за поведенье! Извольте-ка выслушать; есть у меня товарка, Агафьей зовут; женщина работящая, а уж в летах, этак с залишечком сорок. Вот была она без места. Прослышали мы, что вызывают в газетах ученую повариху, понимаете, чтобы за повара отвечала.
Хорошо, что ж, и это можно, и за повара ответим, а ученье известно какое: не в пансионах воспитывались. Ступай, говорю, Агафья: может статься, и выйдет толк. Приходит она к этому барину. Холостой он, собою такой видный. Посмотрел на нее, усмехнулся. «Нет, – говорит, – ты мне не годишься». – «Помилуйте, – говорит, – сударь, я и соусы разные, и пирожное всякое могу состряпать». – «Нет, – говорит, – мне надобно…»
Но в эту минуту что-то гневно забурлило в печи, уголья зашипели, пламя вмиг вспыхнуло ярче, кухарка взглянула и ахнула; любезные ее щи так и хлестали через края горшка.
– Ах, чтоб вас!.. – с негодованием крикнула она, и этим словом кончилась беседа. Смущенный гость спешил уйти, и напрасны были его извинения в невольно причиненной досаде Акулине Ивановне.
Он ушел, но в воображении его не переставал носиться образ кухарки, ее лицо, ее наряд, ее быт… Одна картина сменялась другой…
Вот кухня – что-то вроде комнаты, более или менее закопченной, так что иногда трудно решить, из какого материала построена она [1] . В кухне печь, простая русская, складенная из кирпичей, не хитро, но удачно приноровленная к своему назначению, – печь с печкою, иногда даже с полатями. Далее глазам представляются две-три полки, на которых стройно расставлена разная кухонная посуда; потом следуют: самовар, блистающий на почетном месте; стол почтенных лет, но всегда вымытый на загляденье, и около него скамья, вероятно для противоположности, более или менее серого цвета; рукомойник, семья ухватов и кое-какой домашний скарб довершают принадлежности кухни. Тут и постель кухарки, и имущество ее, заключающееся в небольшом сундуке; тут красуется и двухвершковое зеркальце, обклеенное бумагою, и рядом с ним налеплена какая-нибудь «греческая героиня Бобелина» или картинка с помадной банки; тут и лук растет на окне, а иногда судьба занесет и ерань; здесь и чайник с отбитым рыльцем, окруженный двумя-тремя чашками, в соседстве с какою-то зеленою стеклянною посудой, выглядывает с полки; здесь и жирный Васька посиживает на окне, греясь против солнышка или созерцательно рассматривая ближайшую природу, особенно стаи ворон, которых привлекает что-то лежащее на дворе, как раз против окна. Вот и сама обитательница этого приютного уголка. Что она делает? – «Стряпает, разумеется». Да, стряпает; но это слово не выражает всего круга ее многообразной деятельности, хотя он и ограничивается небольшим пространством – от кухни до погреба или до кладовой, из лавочки на рынок или с рынка в лавочку; хотя центр его все-таки ни больше, ни меньше, как кухня. Но ведь на кухарке лежит весь порядок дома; она незаметный, но крепкий столб, поддерживающий его благосостояние. Она виновата, зачем вздорожала говядина, а сливки оказались кислыми, зачем лавочник дал мало угольев или обчел на одну копейку; с нее спрашивается, почему горшок прожил не два века или как смела шаловливая кошка сделать неосторожный прыжок и разбить фаянсовую тарелку; ее требуют к ответу, отчего суп пересолен, а жаркое не дошло; на нее гневаются, что печь изводит много дров, а в комнатах сыро и холодно; ей выговаривают, величая «деревенщиною глупой», зачем она сказала правду, когда приказано было объявлять всем посетителям, что господ нет дома, а она в простоте сердца на вопрос одного гостя: дома ли барин? – радушно отвечала: «пожалуйте-с у себя, трубку изволят курить»…