Москва в очерках 40-х годов XIX века
Шрифт:
Вот ранним утром спешно идет она на рынок с кульком под мышкой, с кувшином в руке. «Тетенька, умница, пожалуйте сюда!» – кричат ей лавочники, разносчики, молочники, а иной плут так еще и шапку снимет. Но она не поддается на учтивые приветствия, не верит божбам и правому слову продавцов, а торгуется донельзя, рассчитывая и выгадывая всякую копейку. Как внимательно рассматривает она доброту припасов, как заботливо считает по пальцам сдачу; скольких иногда убеждений стоит ей склонить несговорчивого продавца на уступку; сколько возов обойдет она, покупая, например, картофель, и то прицениваясь, то прислушиваясь к купле других, пока, наконец, решит свой выбор! А тут еще зелени разной требуется, корицы, перцу, кофею, сосисок; барин велел взять четверку жукова табаку: «у нас, – говорит, – в лавочке семь копеек лишних берут»; барыня наказывала забежать в аптеку за гофманскими каплями; а яблоки-то
Вот она дома, отдала отчет, принимается за стряпню. Приказали борщ сварить и жаркое изготовить, а говядины всего пять фунтов на четверых. Как ее делить. Надо, чтоб все вышло хорошо – и борщ вкусен, и жаркое сочно, и чтоб всего было довольно, а то неравно навернется лишний человек, недостанет чего – тебя же обвинят; расчесть, скажут, ничего не умеешь. И в глубокой думе, изощряя свою опытность, мерекает она, на сколько частей резать небольшой кусок говядины, чтоб сделать оба кушанья в плепорцию. А тут Васька, мяуча и мурлыкая, ластится около ног, просит обычной своей подачки. Нельзя не дать и Ваське: брошен ему добрый кусок; съел, просит еще. На – и еще, не сыт Васька, не отходит от стола, а говядины убавилось чуть ли не на осьмушку фунта. Не дать жаль – кот-то славный такой, а дать… «Ну, вот тебе еще кусок, кстати жила попалась, да уж больше и не проси!» Опять – мяу! мяу! «Ах ты, обжора этакая!» И любимец получает справедливый толчок, после которого отправляется философствовать на окно.
Наконец кухарка устроилась совсем: печь затоплена, дрова разгорелись, горшки закипают – и дело кипит. Слава богу. Вдруг…
– Ульяна! а Ульяна! иди сюда скорее, – раздается звонкий голос хозяйки через отворенную дверь.
– Сейчас, сударыня. (Ах, чтоб тебе пусто было…)
– Да иди же скорее! Боже мой, какая ты неповоротливая!
– Нельзя же, сударыня, зря бросить дело.
– Ну, разговорилась! Вымой ручищи-то.
Это значит, что барыня изволит одеваться и нуждается в помощи своей единственной прислуги.
Во время застегиванья платья, для чего кухарка употребляет неимоверные усилия, барыня вступает с нею в «задушевный» (если угодно, интимный) разговор, выходящий из пределов кухни.
– Стало быть, Василий Григорьич был-таки на порядках?
– Уж так на порядках, сударыня, что всю посуду перебил. Жене говорит: «Жить с тобою не хочу, ступай вон!» До Ивана Петровича дело доходило.
– Ну, это у них всегда так бывает. Поссорятся да помирятся. А что свояченица его?
– Варвара Кузьминишна-то? С прибылью скоро будет, с прибылью, сударыня. Соскучилась, ждавши…
– Гм!..- и барыня предовольно улыбается.
– А правда, что Верочка Козлицына выходит замуж?
– Как же сударыня, я не облыжно докладываю вам. И образом благословили. Через неделю быть свадьбе.
В эту минуту платье у барыни начинает почему-то застегиваться туго.
– Жених-то, нечего сказать, молодчина собой, и достаток, говорят, есть. Кондитеров нанимал на сговор, музыка, танцы были, – продолжает кухарка свое донесение.
У барыни лопается крючок.
– Дай бог им совет да любовь: парочка славная! – радушно говорит кухарка.
– Какая ты неловкая, Ульяна! – сердито вскрикивает барыня, вдруг рванувшись из рук своей собеседницы и пожертвовав одним крючком своей досаде.
Но виновата, разумеется, не Ульяна, не ее неловкость, а известие, что Верочка Козлицына выходит замуж, делает хорошую партию, – партию, когда барыня знавала ее еще вот какой девчонкой и чуть не за уши драла!.. Барыня вовсе не злая женщина, и досада ее легко объясняется чувством, свойственным не одной тысяче порядочных людей: «как, дескать, распоряжается судьба: чем такой-то лучше меня, а на него сыплются все земные блага, экипаж один чего стоит, – а я изволь покатываться на извозчике!».
Кончено многосложное одеванье барыни, кухарка освобождена от должности горничной и опять суетится около печки, наверстывая потерянное время.
Спрашивается, откуда же, из какого богатого рудника почерпает кухарка современные новости, не помещаемые ни в одной газете и между тем благодаря языку облетающие известное пространство с быстротою телеграфа, – новости, которые составляют насущную потребность для нее, занимают соседей и служат приятным развлечением для хозяйки; откуда? Я не знаю – спросите у нее. Известно только, что население
Постараемся смекнуть…
Кончена стряпня, прибрана кухня, вымыта посуда, поспел борщ, и жаркое впору подавать на стол. Да господа что-то не рассудили обедать дома, в гости пошли. «Диковина, право, – говорит кухарка сама с собою, – нынче к себе бы гостей надо ждать, – давеча дрова стрекотали и Васька замывал вот с этой стороны, – я так и думала: быть гостям, ан нет. Поди ты, случай какой! Ну, да и то сказать: хлопот меньше. Хоть отдохну маленько».
И с этим намерением кухарка опускается на свою постель. Проходит несколько минут. Но что теперь за сон! Разве самоварчик поставить? Хорошо бы этак пропустить чашечку-другую, да воды нет, а в лавочку идти не хочется. Ну, так и быть… «Охо-хо, – кухарка зевает. – Грехи наши тяжкие. Все в суете да в маете, живешь не как человек, и лба некогда перекрестить». (Следует продолжительное молчанье, и думы о суете житейской сменяются мимолетными воспоминаниями о недавнем путешествии на рынок, о свежих новостях, слышанных в лавочке, и тому подобном.) Наконец это состояние полусна наскучивает кухарке, слышит она, что на дворе раздаются чьи- то голоса, с улицы доносятся крики разносчиков, стук экипажей, солнце весело глядит в окно кухни, на хозяйских часах пробило два: кухарка решается. «Что это взаправду я разлежалась, – говорит она, – не целый же день ходить такою неряхой. Хоть умоюсь да платье переменю: ведь нынче праздник».
Сказано, сделано. Мы не будем входить в подробности туалета кухарки и раскрывать тайны ее наряда. Довольно сказать, что, употребив на свою особу несколько ковшей воды, прибегнув к помощи чего-то, бережно спрятанного в двухвершковое зеркальце, кухарка изменяется совершенно. Точно сказочный Иванушка-дурачок, который, бывало, влезет в одно ухо Сивки-бурки-вещей каурки дурнем и неряхой и выйдет из другого молодец-молодцом, – так и кухарка, снарядившись, молодеет на десять лет, прибавляет себе красы столько, что и узнать ее нельзя. Та ли эта Акулина, которая давеча, раскрасневшись от жару, со следами хлопот около печки на лице и на руках, с засученными по локоть рукавами, в затасканном фартуке суетилась за стряпней? Та ли эта Акулина, которая, накинув на плечо старую кацавейку, бежала утром на рынок и потом, вовсе неграциозно склонившись на бок, несла из лавочки ведро воды и кулек с угольями? Нет, она переродилась, лицо ее побелело, на щеках появился румянец первого сорта, на голове кокетливо повязана шелковая косынка, из-под которой еще кокетливее выказываются косички волос, лоснящиеся, как стекло; новое ситцевое платье резко бросается в глаза яркостью цветов и пестротою узоров; на плечах, сверх платка, обнимающего шею, накинута удивительная красная или голубая шаль, такого ослепительного цвета, какой только может произвесть искусство Купавинских фабрикантов, шаль, которую и можно встретить единственно на кухарках; а что за башмаки у Акулины Ивановны: козловые, со скрипом, который слышен издалека, деланы на заказ, заплачены три четвертака и просторны до того, что надевай хоть три пары чулок, а в них еще найдется место для ножки какой-нибудь барышни, вскормленной на булочках и сливках… Такие башмаки и шьются только для одной Акулины Ивановны с подругами и составляют предмет тайной зависти для многих подмосковных «умниц», которые щеголяют в котах [род теплой обуви] с красною оторочкой и с медными подковками.
Кухарка охорашивается еще раз перед зеркальцем, приглаживает косички, берет в руки вчетверо сложенный белый миткалевый платок и стоит несколько минут, полная сознания собственных прелестей, любуясь ими, а еще больше ослепительным своим нарядом, и в маленьком раздумье, что ей теперь делать. Ведь она уж не просто кухарка, а подымай выше, не целый век возилась с горшками да с ухватами, а также видела добрых людей и от них не отстала; и летами еще не перестарок какой-нибудь: всего-то…
Но лета кухарки более или менее покрыты для зрителя мраком неизвестности, и наше дело сторона.