Мост через огненную реку
Шрифт:
– Это Дворец Правды, – пояснил Далардье. – Нам сюда.
А вот здесь было шумно. Стучали каблуками двое стражников, прохаживавшиеся вдоль стены, еще трое, собравшись в кружок, играли на каменной скамье в кости. В дальнем конце коридора, за одной из дверей, кто-то надрывно, по-звериному кричал. Когда тот, невидимый за дверью, испускал особенно громкий вопль, стражники со смехом комментировали:
– Вот поет, а!
– Тебе бы причинное место придавили, не так бы орал.
– Да не, это не бьют, когда бьют, орут по-другому. Это огоньку пустили, не иначе…
Энтони быстро взглянул на них, чувствуя, как внизу живота растет холодный комок.
Помещение, в которое привели Энтони, по виду было самым обычным – стол, несколько стульев, небольшой закрытый шкафчик – контора конторой, только в углу с потолка свисала перекинутая через блок веревка и стоял еще один, совершенно пустой стол.
– Прошу садиться, – все так же равнодушно предложил Далардье. – Итак…
Бейсингем слушал, и ему казалось, что он бредит. Его обвиняли в заговоре против королевы. Нет, он допускал, что заговор, возможно, существует, но чтобы он… Да и какие заговорщики, будучи в своем уме, подпустили бы к себе Бейсингема? Но капитан спрашивал снова и снова. Энтони сначала смеялся над нелепым обвинением, потом стал сердиться, наконец, не выдержал и вспылил.
– Вижу, вы не хотите говорить откровенно, – пожал плечами Далардье. – Что ж, тем хуже для вас. Раздевайтесь.
– Что? – не понял Бейсингем.
– Раздевайтесь, – все так же без выражения повторил следователь. – Полностью.
– С какой стати? – вскочил Энтони. – Думайте, что говорите, капитан!
Далардье сделал знак, и к Бейсингему метнулись двое стражников, раньше, чем он успел как-то отреагировать, умело заломили ему руки, третий быстро разрезал и снял камзол.
– Имейте в виду, нового платья вам не дадут. Не хотите ходить голым, раздевайтесь сами.
Энтони в растерянности медлил, следователь ждал, не говоря ни слова. Наконец, Бейсингем повиновался, стараясь не обнаруживать внезапную дрожь в руках.
– Вытяните руки.
Он сделал и это, с тупым непониманием наблюдая, как стражник подходит к нему с веревочной петлей.
«Это бред какой-то», – повторял он про себя, пока его привязывали к веревке, свисавшей с потолка. Потом стало уже не до мыслей.
После первого допроса Бейсингему показалось, что у него не осталось кожи, и он приготовился к смерти. Однако на второй день, когда Энтони смог кое-как шевелиться, то осмотрел себя – нет, кожа была на месте, правда, сплошь покрытая сине-багровыми припухшими рубцами. О том, что было в первый день, Энтони предпочитал не думать, а происходившее на допросе – не вспоминать, но все равно вспоминал. Все это, собранное вместе, обещало бесконечные мучения в бесконечно долгой перспективе. Он несколько приуныл, однако выбора у него не было.
Об отношениях с королевой речи не шло, спрашивали только о заговоре, и Далардье был полон решимости довести расследование до конца. Пытаться объяснять что-либо следователю было бесполезно: утомленно-равнодушный капитан смотрел на него даже не как на вещь, а как на неприятную обязанность получить признание. Пытки были нестерпимы. Первый допрос оказался всего лишь прелюдией – капитан показывал узнику, что шутить с ним не намерен. На втором Энтони растянули на столе, и откуда-то из угла вышел незаметный человечек, одетый в темное. Взгляд у него был пустой и спокойный, а руки, которыми он ощупывал лежащего перед ним
Через несколько минут он уже бился и кричал так, что, казалось, разойдутся суставы и лопнет глотка. Но ни о каком заговоре он не знал, и когда следователь в очередной раз задавал свой единственный вопрос, он лишь хрипел в ответ: «Будь ты проклят!». Так шел допрос за допросом. Бейсингем не был точно уверен, но ему казалось, что иногда у дальней стены маячило лицо Шимони: тот стоял и победно улыбался, получал свое удовольствие.
Энтони никогда не считал себя трусом. Сейчас бы он, пожалуй, переменил мнение – если бы его хоть самую малость волновало, как он выглядит со стороны. Но ему было не до того. Звук шагов в коридоре повергал его в состояние животного ужаса. В допросах не было никакой системы – следователь играл с ним, как кошка с мышью: могли не трогать два-три дня, а могли водить на допрос два раза в сутки, днем и ночью. А иногда приходили пять-шесть раз за ночь, входил старший стражник, спрашивал: «Энтони Бейсингем?», и, получив ответ, уходил. Иной раз доводили до арки, ведущей во Дворец Правды, и поворачивали назад. Но поворачивали далеко не всегда.
Вскоре от всего огромного красочного мира чувств остались только три: боль, страх и унижение. Раньше он думал, что когда человек извивается и воет под рукой палача, то все остальное для него уже неважно – если бы так! Пытка была унижением непредставимым, он и подумать никогда не мог, что нечто подобное может существовать. Унизительно было и все остальное: тон Далардье, страх, равнодушие стражников, грязь и вонь собственного немытого тела. Если бы он мог думать, то понял бы, что способность чувствовать унижение – единственное, что еще оставалось от прежнего генерала Бейсингема. Но думать он был не способен, мысли метались, как испуганные зайцы, ни одной не ухватить.
После четвертого или пятого допроса Энтони попытался покончить с собой, однако единственная возможность – разбить голову о стену – оказалась полной ерундой, ничего у него не получилось. Тогда он выменял у стражника на сапоги – все равно они давно уже не налезали на распухшие ноги – бутылку вина, надеясь разбить ее и перерезать горло. Бутылка оказалась тыквенной, и он пил из горлышка дешевое пойло, пил и плакал от отчаяния. Если бы заговор существовал в реальности, в эту минуту он бы рассказал все, но признаваться ему было абсолютно не в чем, и несломленное еще фамильное упрямство не позволяло возвести на себя напраслину.
А потом был тот допрос, на котором его не били, а, прикрутив к вделанным в стену кольцам, поставили босиком на железную плиту, усеянную тупыми шипами.
– Я вижу, лежа вам плохо думается, – сказал Далардье. – Придется постоять.
Шипы были совсем не острыми и невыносимой боли не причиняли. Однако на второй день Энтони понял, что до сих пор мало знал о пытках: боль, несильная, но постоянная сводила с ума, и он кричал, плакал – но не признавался, нет. Потом и кричать он уже не мог, потому что воды не давали, и пересохшая глотка отказывалась пропускать звуки, но и боли тоже больше не чувствовал. Оцепеневшее тело сильнее всего на свете хотело спать, а в сне-то как раз и было отказано. Каждый раз, как голова начинала опускаться, его будил хлесткий удар – в Тейне знали, как ударить полумертвого узника, чтобы тот проснулся. Он то впадал в бредовое забытье, то ненадолго приходил в себя, и постепенно перестал различать, где бред, а где явь…