Мой дед Алексей Пискарёв
Шрифт:
Тяжелая моя жизнь была в ученье. За каждую оплошность били меня всячески и не щадили. Придет мать, поплачет вместе со мной, а отцу не смеет и говорить о тяжелом житье, – слушать не хотел и бранился, ибо и сам испытал тяготы ученического житья.
Однажды хозяин так меня избил, что меня в бесчувственном состоянии вынесли на чердак и там оставили. Сколько времени я там лежал, пока не очнулся, не знаю. Пришел в себя, смотрю, хозяйка сидит около меня и плачет; обрадовалась, когда я очнулся. Посмотрел я на себя, вижу, вся рубашка окрашена засохшей кровью. Вспомнил, что хозяин бил меня по шее и голове. Кровь текла из головы и рта на грудь и на рубашку. И за что бил? За то, что я ему же
Так и сделал. Из учения я убежал, но куда деться, не знал. Явиться домой к отцу с матерью я не смел. Я знал, что отец запорет меня за побег из ученья. В то время такой побег, почему бы то ни было, рассматривался как преступление ужасное и для родителей позорное. Таковы были взгляды того времени. Иначе мой побег не мог быть рассматриваем, и я мог ожидать от отца только самого сурового наказания. Зная это и ожидая только наказания от отца, я решил пойти на Волково поле к пастухам, пасшим коров.
Пастухи меня приняли, и сделался я у них подпаском, стерег коров и ходил пастухам за хлебом. Так жил я у пастухов недели две.
Как оказалось, я узнал потом, меня разыскивали всюду, но мой и след простыл. Дома мать, узнав о моем побеге из ученья, очень беспокоилась, куда я делся, и всюду меня искала. Однажды пастухи меня послали в лавку за хлебом. Купил хлеба, возвращаюсь к пастухам обратно. Иду, жую довесок, и нечаянно нарвался на мать. Увидела она меня, схватила в охапку, заплакала и, не выпуская из рук, повела домой. Привела меня домой, плачущего в ожидании неизменной порки от отца, сама плача все время вместе со мной. Вышло так, как я и ожидал. Пришел отец с крученым ремнем в руках и принялся пороть меня, вместо того чтобы расспросить о причинах моего побега. Он не мог, конечно, знать об избиении меня до беспамятства.
Меня отправили обратно к моему буйному хозяину, и снова началась моя каторжная жизнь. Но отец узнал о жестоком избиении меня и пригрозил хозяину, что будет жаловаться в суд. Хозяин отпустил меня, уплатив отцу за причиненные мне побои пять рублей. Произошло это счастливо, ибо законы того времени, хотя и наказывали хозяев за жестокое обращение с учениками, но учеников, по контракту проданных родителями и, таким образом, представлявших собственность хозяина, у него не отбирали.
При всей своей строгости отец понял, что в ученье в мастерской мне быть нельзя и стал хлопотать устроить меня на завод. И выхлопотал: меня взяли учеником на Чугунно-литейный завод Озолинга.
Учение литейному делу. 14 лет – мастер!
Чугунолитейный и механический завод Озолинга (владелец Краземан) был открыт в 1862 году. Расположен на улице Коли Томчака (бывшая Волковская улица), протянувшейся от Лиговского проспекта до Рощинской улицы, параллельно Московскому (Забалканскому) проспекту, в 200 м от него. В частности, этим заводом поставлялись чугунные отливки при строительстве Кронштадтского Морского собора.
В 20–30-е годы XX века на его месте был создан завод «Лентекстильмаш», выпускавший машины для текстильной промышленности.
В октябре 1944 года был создан завод по производству радиолокационной и радиотехнической аппаратуры для оснащения авиации. В 1966 году предприятие получило наименование завод «Ленинец».
Отец стал хлопотать об определении меня учеником в расположенный вблизи завод Озолинга. Наконец, я был принят на завод учеником с платой 30 копеек в день. Мне было уже 12 лет. Я был несовершеннолетний для работы на заводе. И матери, хлопотавшей за меня при поступлении на завод, было заявлено, что, ввиду того, что мне не исполнилось еще 15 лет, я должен прятаться куда-нибудь при приезде на завод инспектора. Мать дала обещание и уверила мастера литейного цеха, что все для того, чтобы мне быть на заводе, будет сделано. И действительно, при приезде на завод фабричного инспектора нам об этом кричали, и такие ученики, как я, – их было немало, – прятались в разные закоулки завода.
Жизнь на заводе была не в пример ученью в мастерской вольготней, били мало, и то только за действительную провинность, например когда спустишь шлак из ковша в литье, и я буквально ожил. Баловаться и играть мы могли, сколько хотели. Однажды в лоске чугуна мы с товарищем Колькой нашли неразряженную гранату и задумали выстрелить. Нагрели счищалку, положили на нагретую докрасна гранату, сами спрятались за опоку, ожидая, когда граната выстрелит. Дело было в обед, литейщиков в литейной не было. Граната выстрелила, да так, что мы обмерли. Взрыв гранаты услыхал хозяин, прибежал в литейную, нашел нас испуганных, спрятавшихся за опоками, понял, что мы шалили с гранатой, и приказал выдать нам с Колькой расчет за шалость. Сколько слез пролила бедная мать, пока не упросила хозяина расчет нам не давать. Хозяин простил нас, взяв обещание с гранатами больше не шалить.
Года через полтора меня и моего товарища Кольку перевели подручными к литейщикам, чтобы сделать из нас настоящих литейщиков. Мы стали иметь своими хозяевами тех литейщиков, кому были отданы в подручные, и стали получать зарплату по 60 копеек в день не от хозяина завода, а от литейщиков, ставших нашими хозяевами. Я был определен в подручные к хорошему литейщику латышу Виктору Экману. Он распоряжался мной по своему усмотрению.
Экман, как подобает хорошим мастерам, был горчайший пьяница, пил запоями, продолжавшимися по целой неделе, но на редкость хороший рабочий-литейщик, когда был трезвый или слегка выпивший. Когда мы работали, Экман, как бы оправдывая свою страсть к выпивке, говорил мне: «Знаешь Ленька, Господь Бог сотворил вино, чтобы люди были проще, трезвый человек постоянно хитрит, а пьяный делается проще». Он относился внимательно ко мне, заботясь о скорейшем обучении.
Экман был художником своего ремесла. Обыкновенно ему, а не кому другому поручали отливку распятий, которые шли на пущее украшение могильных крестов, больших и маленьких, отливку лошадиных голов, которыми было обыкновение украшать конные дворы. Их в то время изготовляли в больших количествах. Часто мы исполняли отливку бюстов и другие сложные отливки. В короткое время я приспособился выполнять художественные отливки. Исполнение их мне очень нравилось, и исполнял я их, конечно, под руководством Виктора Экмана.
Но, кроме работы по формовке, я был своему учителю и хозяину своего рода слугой и вестовым и выполнял все его поручения – бегал в кабак за водкой и старательно служил в других его делах, о которых стоит рассказать. Он шел в кабак – я находился при нем, он шел в публичный дом – я сопровождал его туда.
У него была любовница – жена одного его товарища-литейщика, работавшего тут же в литейной. Когда он отправлялся к ней на свидание, он ставил меня на стреме, предупредить, чтобы их не накрыл нечаянно ее муж. Нечего говорить, что такие поручения я исполнял особенно охотно и усердно. Он видел это и был всегда спокоен, что я не подведу. Вскоре, видя мое усердие в формовке, он увеличил мой заработок до 80 копеек в день.