Мой папа – Штирлиц (сборник)
Шрифт:
Беседа, однако, не клеилась, и чем дальше они удалялись от прозаических декораций Буденовки, тем напряженнее и скованнее себя чувствовали. Мама самоуглубленно молчала, а отец чувствовал себя участником распространенного кошмара – он говорит, но на непонятном языке. Ему все кажется, что вот-вот он скажет что-нибудь, от чего тоскливое, даже несколько больное выражение на лице хорошенькой, совсем недавно еще такой оживленной и взволнованной девушки сменится пониманием и интересом, но напрасно… Его слова повисают в воздухе, как пыльное, давно забытое белье на веревке, и все, на что он может надеяться, это на угрюмые «да» и «нет», выдавленные в сторону, как бы даже с ненавистью. В припадке отчаяния он обнял и попытался было поцеловать ее, но в ужасе она отпрянула и торопливо, словно боясь потерять сознание, пролепетала, что ей очень, очень неловко, но она совершенно не в состоянии
Чем больше мама стремилась к романтике, тем злее жизнь смеялась над ней, обставляя моменты наивысшего душевного подъема наиболее конфузными обстоятельствами. Впрочем, этот курьезный эпизод повлиял на их и, соответственно, мою судьбу весьма неожиданным образом – они поженились всего через две недели после вышеописанного свидания. На мои расспросы о том, что было дальше, ведь довольно долго я воспринимала эту историю как сказку с моим счастливым появлением в конце, мама неохотно отвечала бабушкиным любимым «замуж выйти не напасть, как бы замужем не пропасть». Меня эта отговорка страшно раздражала, но ничего интересного о первых месяцах замужества мама не вспоминала, кроме того, что мучительно училась жить с совершенно чуждым ей человеком, не любившим расспросов о прошлом, «бабьих сантиментов», смеявшимся над ее верой в справедливость и ухитрившимся на долгие годы внушить ей отвращение к телесной любви. Она же, повинуясь сильному даже у таких идейных дурех инстинкту, старалась навести уют в его холостяцкой берлоге, где еще несколько месяцев спустя обнаруживала сувениры из его дикообразной жизни в виде окаменевших портянок и доисторических захоронений окурков.
Готовить, к счастью, она научилась заблаговременно, будучи заведующей детсадом, а вот премудрости встречать голодного мужа не поцелуем, а с порога затыкать ему глотку котлетой, чтоб не облаял, ее научил печальный опыт. Саму ее, кстати сказать, от этой котлеты с души воротило. Глядя, как муж с удовольствием наворачивает ее стряпню, она приписывала ему избыток доброты и втайне от него лечилась народными средствами… От чего бы вы думали? От глистов конечно же. Чем же еще можно было объяснить ужасные приступы тошноты, отравлявшие первые месяцы ее замужества?
Наконец она решилась все же поехать в райцентр к доктору. Дорога была умопомрачительной, беднягу рвало на каждом ухабе, так что шофер, некогда уже удачно предсказавший ее судьбу, спросил, уж не беременна ли она. В святой наивности мама сказала, что нет – это у нее такой слабый вестибулярный аппарат. Доктор, снисходительно выслушав все ее жалобы и предположения, поинтересовавшись, не замужем ли гражданочка, неожиданно направил ее к гинекологу, уверив, что не в глистах дело, ибо невооруженным глазом видно, что она беременна, причем уже довольно давно.
Так, на пятом месяце, сначала от шофера, выполнявшего в ее судьбе роль Кассандры, а потом и от доктора мама узнала о моем скором появлении на свет.
Что и говорить – это был сюрприз, но если для мамы он был хоть и несколько обескураживающим, но все же радостным и волнующим, то для отца прогремел как приговор к пожизненному заключению. Казалось бы, чего же вы ждали-то, дорогие товарищи? Ведь женились-то в здравом уме и трезвой памяти. Знали ведь небось, от чего дети родятся? Впрочем, в описываемые годы раздельного обучения очень может быть, что и не знали. Тем не менее вопросы эти чисто умозрительные, ибо нам с вами хорошо известно, что люди женятся по самым различным причинам, из которых желание иметь детей чуть ли не самое последнее. Мой отец, например, женился на маме, потому что она была во всех смыслах нездешняя, и в переносном, включавшем ее хрупкую, просветленную красоту, и в самом что ни на есть прямом. Сирый детдомовский выкормыш, ухитрившийся получить-таки «путевку в жизнь» в виде инженерного диплома, из Казахстана никогда не выезжавший и, подобно миллионам таких же, как он, молодых специалистов, мечтавший о Москве, аспирантуре и всех вытекавших из этого последствиях в виде карьеры, квартиры и безбедной, комфортной жизни, до сих пор виденных разве что в кино, он решил жениться на маме, как только узнал, что родом она из Московской области. В те годы перебраться в вожделенную столицу можно было лишь в мечтах или женившись на «московской прописке». Ну а где ж ее взять, в Казахстане-то? Пришлось жениться на подмосковной. В его четких инженерных планах на будущее детям, по понятным причинам, места не отводилось, и вдруг несусветный «идиотизм» жены все разрушил. Моим как бы самовольным появлением на свет отец был взбешен, на маму полился поток оскорблений, и едва было появившиеся ростки чего-то, смутно напоминавшего любовь, скукожились и протухли. Едва начавшись, их семейная жизнь разорвалась пополам, как и единственная их совместная фотография, где на нашей половине изображена мама – толстая, подурневшая, с печальным, пустым взглядом, устремленным на огромный, откуда ни возьмись появившийся живот, то есть на меня, и отец… Впрочем, его часть фотографии я никогда не видела, поскольку она, вероятно, уехала вместе с ним в том самом толстом портфеле, который я когда-то выбросила в окно.
Ну с отцом-то все ясно, а вот мама? Почему же она вышла замуж за этого непроходимого эгоиста? В ответ она только грустно улыбалась и добавляла: «Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним». Состраданье было тем мощным чувством, которое толкнуло ее в объятия малознакомого, попросту чужого человека, с которым даже в самом начале, еще до всех ссор и обид, она чувствовала себя довольно неловко. Ее поражал холодный сарказм, параличом сковавший его душу (хоть в существование ее она и не верила), ей страстно хотелось отогреть его от этого ледяного обморока, но с известием о моем скором появлении на свет стало ясно, что в этом благородном деле она потерпела полное фиаско. Кошмар детдомовского прошлого крепко держал его в ежовых, не сказать «ежовских», рукавицах подозрительности, страха и презрения к слабости, которой почиталось любое бескорыстное чувство. Воспитанный не родителями, по преданию, погибшими в самом начале войны, а суровым Отечеством, полагавшим, что «добро должно быть с кулаками», мой отец оказался совершенно невосприимчивым к мягкотелым, человеколюбивым принципам, которые исповедовала мама. «За состраданье к ним» он и задушил ее первую любовь и надежду на счастье.
Однако не только я, но и моя бабушка Ольга, в честь которой меня назвали, сыграла решающую роль в полном разрыве доверия и близости между моими родителями. За две недели до родов уйдя в декретный отпуск, чтобы не раскисать от грустных дум и предродовых страхов, мама решила навести в своем «холодном доме» порядок. Она увлеченно колола дрова, мыла полы, шила пеленки, стирала мужнины заскорузлые портянки и брюки, в кармане коих и обнаружила письмо, начинавшееся словами: «Милый сынок».
Начало было таким интригующим, что честная и принципиальная в вопросах частной переписки мама, не раздумывая, прочла письмо и обнаружила неожиданную правду о «погибших в начале войны» родителях своего мужа.
Они не погибли, а были репрессированы, объявлены «врагами народа» и отправлены в тюрьму, где, не выдержав пыток, отец через несколько месяцев умер, а мать выжила и после двадцати пяти лет лагерей и тюрем (судя по письму) безуспешно пыталась связаться с сыном, с которым ее разлучили, когда ему было всего три месяца.
Свою находку мама, конечно же, не утаила и только тогда догадалась наконец, какая бездна непонимания разделяет ее с мужем. Он не только не был рад тому, что его мать жива – он был в ужасе! Двадцать пять лет он прожил, зная, что его родители «враги народа», – это все, что он знал о них. Ежегодно перед революционными праздниками он собственноручно писал отречение от них в местную газету, где клеймил позором, просил не считать себя их сыном, даже понятия не имея, в чем, собственно, состоит их вина. Двадцать пять лет он ненавидел и презирал их, и вот теперь эта чужая старуха утверждает, что все эти годы помнила и любила его.
Да, ее полностью реабилитировали, но что это значит? Не значит ли это, что с очередным витком внутренней политики ее опять обвинят, а если он вступит с нею в контакт, то вслед за ней в лагерь загремит и он сам, вместе со всеми его мечтами о Москве и аспирантуре? Нет, ни жене с ее идиотским человеколюбием, ни матери с ее никому не нужной любовью он не позволит разрушить свою едва лишь забрезжившую впереди жизнь. Мама не стала ему возражать, только сразу же, окончательно и бесповоротно поняла, что жить с ним не сможет.
Меж тем приближалось время родов, и сердце ее сжималось от страха. В этом, как тогда говорили, «интересном положении» все женщины испытывают чувство полного одиночества, даже те, кого окружает любовь и забота близких, ведь им одним предстоит испытать муки, оказавшись в «интересном положении» между жизнью и смертью. Во время родов женщина перестает быть собой. Корчась от боли, она соединяет бытие с небытием, из которого мучительно прорывается новая жизнь. В мамином случае одиночество было абсолютным.