Моя двойная жизнь
Шрифт:
— О, сударыня! О!.. Мне оч-чень при-я-я-я-тно…
Это было выше моих сил. Я уже была готова рассердиться либо разреветься, одним словом, выкинуть что-нибудь несуразное, но предпочла упасть в обморок. Взмахнув безвольной рукой, я открыла рот… закрыла глаза… и плавно опустилась в объятия Жарретта.
— Откройте окно, живо! Врача! Бедная девушка! До чего она бледна! Снимите с нее шляпу! Корсет!
— Она его не носит.
— Расстегните ей платье.
Я испугалась, но прибежавшие на шум Фелиси и «моя милочка» воспротивились моему
— Ах нет, доктор, только не это! Когда госпожа здорова, она теряет сознание от запаха эфира!
Это была правда. Я решила, что пора приходить в чувство.
Появились репортеры, человек двадцать, если не больше. Но растроганный Жарретт попросил их прийти в «Альбемарль-отель», где я должна была остановиться.
Я наблюдала, как каждый из репортеров отводил Жарретта в сторону. Когда я попросила его раскрыть секрет всех этих перешептываний с глазу на глаз, он флегматично ответил:
— Я назначил им всем встречу начиная с часа дня, из расчета по десять минут на каждого.
Я смотрела на него с ужасом. Он выдержал мой испуганный взгляд и проговорил:
— О yes, это было необходимо!
Приехав в «Альбемарль-отель», я почувствовала такую страшную усталость, что должна была побыть одна.
Я тотчас же скрылась в одной из комнат своих апартаментов и заперла все двери. На одной из дверей не было засова, и мне пришлось придвинуть к ней мебель. На все просьбы открыть я отвечала решительным отказом.
В салоне собралось человек пятьдесят, но я была настолько разбита, что ради часа отдыха не остановилась бы ни перед чем. Я жаждала растянуться на ковре, раскинуть руки и, запрокинув голову, закрыть глаза. Мне не хотелось ни говорить, ни улыбаться, ни даже просто смотреть.
Я бросилась на пол, не обращая внимания на стук в дверь и мольбы Жарретта. Мне не хотелось вступать в переговоры, и я хранила молчание.
До меня доносились гул недовольных голосов посетителей и отзвуки юлящих речей Жарретта, старавшегося удержать гостей. Затем я услышала шорох бумаги, которую просунули под дверь и шепот госпожи Герар, отвечавшей разъяренному Жарретту:
— Вы плохо ее знаете, господин Жарретт. Если вы только попытаетесь взломать дверь, забаррикадированную мебелью, она выпрыгнет в окно.
— Нет, мадам, — отвечала Фелиси какой-то француженке, проявлявшей настойчивость, — это невозможно! У госпожи будет ужасная истерика! Ей нужен час отдыха. Что ж, придется подождать!
Еще какое-то время до меня доносились отголоски неясных слов, а затем я забылась чудесным и беззаботным сном, смеясь в душе при мысли о рассерженных и озадаченных лицах моих мучителей… простите… моих посетителей.
Я пробудилась час спустя, ибо обладаю драгоценным даром засыпать по собственной воле на десять минут, четверть часа или час и просыпаться без усилий в точно назначенное время. Ничто не действует на меня так благотворно, как этот добровольный и четко дозированный отдых души и тела.
Зачастую я вытягивалась на медвежьих шкурах перед большим камином, в кругу моих домашних, и, попросив их продолжать свой разговор, не обращая на меня внимания, засыпала на час.
Иногда, проснувшись, я находила в комнате двух-трех новых гостей, которые присоединились к общей беседе. Оберегая мой сон, они ждали моего пробуждения, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение.
И теперь еще в маленьком салоне стиля ампир, примыкающем к моей артистической уборной, стоит широкий массивный диван, на котором я лежу и сплю, в то время как ко мне вводят друзей и артистов, которым я назначила свидание. Открыв глаза, я вижу вокруг доброжелательные лица друзей, довольных, что я хорошо отдохнула, и протягивающих мне руки для сердечных рукопожатий. И тогда мой спокойный и ясный ум легко впитывает все прекрасные замыслы, которыми со мной делятся, и так же легко отвергает все бредовые идеи, которыми меня потчуют.
Итак, час спустя я пробудилась на коврах «Альбемарль-отеля».
Открыв дверь, я увидела милых Герар и Фелиси, сидевших на чемодане.
— Гости еще не разошлись?
— Ох, госпожа, — сказала Фелиси, — их теперь целая сотня!
— Живо! Помоги мне переодеться и дай мне белое платье.
Через пять минут все было готово. И, оглядев себя, я осталась довольна своим видом. Когда я вошла в салон, где меня ожидало столько незнакомых людей, Жарретт бросился мне навстречу, но, завидев мой красивый наряд и смеющееся лицо, отложил свою отповедь на другое время.
Пришло время подробнее рассказать моим читателям о Жарретте, ибо это был человек незаурядный. В ту пору ему было лет шестьдесят пять — семьдесят. Высокого роста. Его лицо, напоминающее царя Агамемнона, венчала серебристая шевелюра, какой я не встречала больше ни у одного мужчины. Голубые глаза были такими светлыми, что, когда в них вспыхивал гнев, он казался слепым. Если Жарретт спокойно отдыхал или любовался природой, его лицо было прекрасным, но, если на него нападала веселость, он принимался дико фыркать, и верхняя губа его задиралась, обнажая зубы, а улыбка напоминала хищный оскал зверя, который навострил острые уши, почуяв добычу.
Этот человек был ужасен. Наделенный недюжинным умом, он был вынужден с детства вести борьбу за существование и проникся неистребимым презрением к человеческому роду. Настрадавшись за свою жизнь, он не знал жалости к страждущим, утверждая, что всякий самец наделен когтями, чтобы защищаться. Он жалел женщин, хотя и не любил их, но легко мог их обидеть.
Жарретт был очень богат и очень бережлив, но не скуп. Он часто говорил мне: «Я пробил себе в жизни дорогу двумя средствами: честностью и револьвером. В делах самое грозное оружие против мошенников и хитрецов — это честность: первые с ней не знакомы, вторые в нее не верят, а револьвер изобретен для того, чтобы принуждать негодяев держать данное слово».