Моя двойная жизнь
Шрифт:
Он рассказывал мне о своих захватывающих, леденящих кровь приключениях. Под правым глазом у него белел глубокий шрам. Дело было так: во время бурного спора по поводу условий контракта знаменитой певицы Женни Линд Жарретт сказал своему собеседнику:
— Посмотрите-ка на этот глаз хорошенько, сударь, — и он указал на свой правый глаз, — он читает в ваших мыслях все то, о чем вы умалчиваете!
— Он читает из рук вон плохо, — отвечал тот, — ибо не предусмотрел вот это!
И тут же выстрелил из револьвера, целясь ему в правый глаз.
— Сударь, — промолвил Жарретт, — вот как следовало стрелять, чтобы закрыть его навеки!
И
Когда Жарретт рассказывал об этом случае, его губа ощеривалась и верхние резцы, казалось, перемалывали слова с наслаждением, а раскаты сдавленного смеха напоминали клацанье челюстей. Но этот человек был неподкупно честен; я очень его любила и с любовью храню память о кем.
Войдя в салон, который я еще не видела, я захлопала в ладоши: его вид доставил мне удовольствие. Бюсты Расина, Мольера и Виктора Гюго, стоявшие на подставках, были убраны цветами. Широкая комната была обставлена диванами с мягкими подушками, и огромные пальмы раскинули над ними свои ветви, воссоздавая атмосферу моего парижского жилища.
Жарретт представил мне создателя этого роскошного интерьера, очень милого человека по имени Кнэдлер. Я пожала ему руку, и мы сразу же сделались добрыми друзьями.
Посетители мало-помалу расходились, но репортеры и не думали двигаться с места. Они расселись повсюду: кто на подушках, а некоторые даже на подлокотниках кресел.
Один из них восседал по-турецки на медвежьей голове, прижавшись спиной к раскаленной каминной трубе; он был тщедушен, бледен и все время кашлял. Я приблизилась к нему, но лишь только я открыла рот, чтобы заговорить, несколько задетая тем, что он продолжает сидеть, как репортер спросил меня грубым голосом:
— Какую роль, сударыня, вы любите больше всего?
— Это вас не касается! — отрезала я и, повернувшись к нему спиной, тотчас же столкнулась с другим, более вежливым репортером.
— Что вы обычно едите по утрам, сударыня?
Я собиралась ответить ему в том же духе, что и первому, но Жарретт, которому с трудом удалось унять гнев тщедушного журналиста, быстро проговорил: «Oat meal» [80] .
Я не знала, что это за блюдо.
— А днем? — продолжал допытываться настырный репортер.
80
Овсянка (англ.).
— Мидии! — воскликнула я.
И он преспокойно записал: «Целый день одни мидии…»
Я направилась к двери, как вдруг женщина-репортер с короткой стрижкой спросила меня нежным мелодичным голосом: «Вы иудаисткатолич-протестант мусульман буддист атеистзороастротеистка или деистка?»
Я остолбенела. Она выпалила свою чудовищную бессвязную фразу одним духом, проглатывая окончания, и мне стало как-то не по себе рядом с этой тихой и странной особой.
Мой взгляд, в котором читалась тревога, упал на пожилую женщину, которая весело болтала посреди маленького кружка людей. Она поспешила мне на помощь и проговорила на безукоризненном французском языке:
— Эта девушка спрашивает, вас, мадам, кто вы — иудаистка, католичка, протестантка, мусульманка, буддистка, атеистка, последовательница Заратустры, теистка или деистка?
У меня подкосились ноги, и я рухнула на диван.
— Господи! Неужели так будет в каждом из городов, где мне придется выступать?
— О нет! — ответил невозмутимый Жарретт. — Ваши интервью будут переданы по телеграфу на всю Америку.
«А как же мидии?» — пронеслось у меня в голове.
И я рассеянно ответила:
— Я католичка, мадемуазель!
— Римской или… православной церкви?
Я подскочила на месте. Это уж было слишком!
Какой-то совсем зеленый юнец робко приблизился ко мне со словами:
— Не позволите ли мне закончить рисунок, сударыня?
Я повернулась к нему в профиль, как он того хотел. Когда он закончил, я попросила посмотреть на его работу. И он без тени смущения протянул мне свой чудовищный рисунок, на котором красовался скелет в завитом парике.
Я разорвала эту мазню и швырнула клочки бумаги в лицо юнцу. А на другой день рисунок появился во всех газетах с неприятной подписью.
К счастью, я смогла поговорить о моем искусстве с несколькими честными и умными журналистами.
Двадцать семь лет назад репортаж ценился в Америке больше, чем серьезная статья, и публика, далеко не столь просвещенная, как теперь, охотно повторяла гнусные вымыслы досужих газетчиков. Думаю, что вряд ли найдется человек, который с тех пор, как был изобретен репортаж, настрадался бы от него в такой степени, как я, во время моих первых гастролей за океаном.
Все пошло в ход: самые подлые наветы моих врагов, известные задолго до моего прибытия в Америку; вероломные измышления подруг по «Комеди Франсез» и поклонников, которые жаждали, чтобы я потерпела фиаско на гастролях и вернулась поскорее в родные пенаты с повинной головой и сломленной волей; кричащая реклама — дело рук моего импресарио Аббе и моего поверенного Жарретта, нелепая реклама, зачастую носившая оскорбительный характер, реклама, истинный источник которой стал мне известен гораздо позже, когда было, увы, слишком поздно переубеждать публику, уверенную в том, что я сама спровоцировала всю эту шумиху.
Я отказалась от борьбы. Какая мне разница, чему они верят! Жизнь слишком коротка, даже для долгожителей. Жить стоит лишь для тех, кто хорошо вас знает и ценит и, когда судит, всегда оправдывает, для тех, к кому вы относитесь с той же нежностью и тем же снисхождением. Все остальное — это толпа, веселая или грустная, преданная или вероломная, от которой следует ждать лишь преходящих чувств, приятных или неприятных эмоций, которые не оставляют никакого следа.
Не стоит слишком много ненавидеть, ибо это утомительное занятие. Надо сильно презирать, часто прощать и никогда не забывать. Простить — не значит забыть, во всяком случае для меня.
Я не воспроизвожу здесь некоторых оскорбительных и подлых нападок: это сделало бы слишком много чести негодяям, которые лепили их из чего придется, обмакивая перья в желчь своих подлых душонок.
Но я утверждаю: убивает одна только смерть. И каждый человек, который хочет защитить себя от клеветы, способен это сделать! Для этого надо жить. А уж это зависит не от нас, а от воли Бога, который все видит и судит!
Перед тем как отправиться в театр, я отдыхала в течение двух дней. Я все еще была во власти морских впечатлений: моя голова немного кружилась, а потолок то и дело ходил ходуном. Две недели, проведенные в море, нарушили мое душевное равновесие.