Может, оно и так…
Шрифт:
Нара является ему во снах, вонючая параша на виду у всех, бессортирье долгой неволи под блатное блекотанье: «Сижу я в Таганке, как в консервной банке. За дверью гуляет вертухай…» А за стеной снег, пурга, мрак и заносы, где злобятся собаки с конвоирами, конники на скакунах — клыками, каблуками, копытами у лица, а он перелеском, а ему отголоском: «Будем брать… Брать будем…» Старый человек опасается сновидений, куда без стеснений вламывается барачное прошлое, кумачовый призыв на вахте, — книги напоминают ему об этом, дотошные передачи по телевизору, неуемные расспросы. Пусть позабудут про ту парашу, пусть все: лучше конечный ужас, чем ужас без
Узи, Йоси и Рафи улыбаются старому человеку. Называют без иронии: ребе.
— Вот кофе, ребе, вот булочки. Угощайся.
Ото-то беспокоит появление лишнего едока, а потому торопится, опустошая пакеты, крошки рассыпает по дивану.
Спрашивает Йоси, снимая колесо:
— За кого будем голосовать, ребе?
Отвечает замедленно, слова выталкивая наружу:
— Трудно сказать. Может, не пойду. На этот раз.
Поворачивают к нему головы:
— За других спрячешься? За наши спины?
— Станешь потом говорить: это они выбирали, это не я?..
У старого человека свой опыт. Его настораживают деятели с неуемной жаждой возвышения, которые вещают: «Я знаю, что надо делать». Лишенный сомнений — опасен; принятие на себя ответственности может обернуться высшей степенью безответственности.
Йоси это не нравится:
— Ты, может, прав, ребе, но и другие не всегда ошибаются.
Добавляет Узи из-под днища машины:
— Ты, ребе, давно не тамошний. Обитание твое здесь, до последнего вдоха — придется выбирать.
А Рафи слушает их разговоры, хмурится или улыбается на свое усмотрение. Рафи у них молчун: меньше говоришь — реже ошибаешься.
— Это про нас сказано, — изрекает вдруг Рафи. — «В те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему нравилось…»
Затихают, обдумывая его слова, и Узи говорит:
— Дом наш — машина на ходу. Поменять резину, чтобы устойчивее на поворотах, заменить глушитель, чтобы не шуметь без толку, отрегулировать подачу топлива — и двигайся дальше.
Йоси тоже не молчит:
— Раз суждено воевать, слава Богу, мы не в проигрыше.
Ото-то заглядывает в пустые пакеты, высыпает на ладонь крошки, шумно вздыхает:
— Пошли, Финкель.
Прощаются с Узи, прощаются с Йоси и Рафи.
Шагают по улице, приноравливаются к валкому шагу старого человека.
Вырывался оттуда с трудом, с унижениями, даже здесь вздрагивал от всякой машины у тротуара, где затаились тени, надзирающие с прежних времен. Через пару лет попал в Италию, на стыке с Австрией, перешел через границу, купил пиво, неспешно вернулся обратно. Полицейский улыбнулся старому лагернику, он улыбнулся в ответ, тогда и догадался: срок закончился, закончилось его утеснение. Только с едой что делать? С полными, доверху, вместительными тарелками, куда набирает жадно, поспешно, чтобы после пары ложек отвалиться от стола с резью в животе, глядеть с тоской на нетронутое изобилие, которое изголодавшийся не в состоянии потребить?..
«Не надо меня жалеть. Не надо! Бог не поменяет прошлое. И не проси».
Непослушными пальцами выковыривает сигарету из пачки, огонек упрятывает в глубинах ладоней, взглядывает из-под заросших бровей:
— Мы разве знакомы?..
Они встречались прежде, когда старый человек был не таким еще старым, без провалов памяти. «Меня, — говорил, — отыщете по следу. По пластинкам от таблеток с прорванными ячейками».
Это он показывал Финкелю клад отлетевших времен, значки «Ворошиловский стрелок»,
— К чему? — спрашивал Финкель, охотник за случаем.
— Ко всему, — отвечал кратко…
…заново утвердится трибуна на возвышении, стол под красным сукном, графин с водой, карандаши с блокнотами, микрофон с лампочкой подсветки, — глаза разгорятся у честолюбцев на сладостный раздражитель, старческий ареопаг с портретов, Виссарионычи иных времен, Ефремычи, Павлычи, Михалычи-Моисеичи взглянут на мир булавочным зрачком снайпера, пули которого не избежать. Вновь соблазнят мечтателей. Изведут утешителей. Накопят про запас неразумную злость. Не порадуются удачам других народов, порадуются их бедам, продвигаясь верным путем в неверную сторону, свободу-равенство-братство поменяв на надежно-выгодно-удобно, пророков на референтов, ясновидящих на всезнающих, что вызовет позывы к призывам и призывы к позывам. «Не могу больше, — пискнет некто надежно упрятанный. — Хоть бы две партии было…» — «Ничего себе, — пискнут в ответ. — Куда нам две? Два обкома. Два райкома. Два парткома. От одной партии — не продохнуть…»
Протрубят в большой рог в конце дней, поднимутся шеренгами из сгинувших захоронений, отпахнут глаза в провалах глазниц, обрастут плотью, ступят тяжко нерасхоженной поступью, выхаркнут слово, вбитое в глотку, — кого призовут к ответу Homo Подследственные, Homo Подневольные, Homo Обреченные на забвение?.. А в том, в бывшем его обитании стоит на Арбате Ильич в пиджачке и кепке, будто сбежал из Мавзолея, фотографируется за плату с желающими. Прохожие кричат: «Ильич, эй, Ильич, на субботник собрался?» Возглашает в ответ, не выходя из образа: «Товагищи, все на Деникина!» Ради этого годы загублены? Неужто ради этого от звонка до звонка?..
— Деточка, — говорила бабушка Хая по схожему поводу. — Пощечина человеку — пощечина Богу. Твоя очередь помнить об этом.
А папа с мамой гуляют по старинному городу Ла-Валлетта, запоминают подробности, чтобы по возвращении поразить приятелей. «Слушайте! Такое! Выходим мы из отеля в восемь утра…» — «В девять», — поправит папа Додик. «В восемь. Максимум в восемь двадцать». — «Вечно ты возражаешь! Выходим мы из отеля в девять утра, поворачиваем направо…» — «Налево», — перебьет мама Кира. «Направо». — «Хорошо, направо. Но повернули-то мы налево». — «Поворачиваем направо, — заупрямится папа Додик, — видим толпу. Человек двадцать». — «Восемь», — уточнит мама Кира. «Двадцать — двадцать пять». — «Восемь. Максимум девять. Стоят, задрав головы, смотрят на облака…» — «Не на облака, а на крышу церкви». — «Церковь на соседней улице». — «На соседней — казино». — «Не спорь!» — «Ты не спорь!» Приятели закричат в нетерпении: «Что же вы там увидели? Что?!» — «Где?» — спросят они…
Есть люди, которым не помешает немного печали.
Не всем, конечно, не всем.
Девочка Ая, чуткое создание, прибегает к нему, ныряет под одеяло, заглядывает в глаза:
— Тебе грустно, де-душ-ка?
И носом. В выемку над ключицей. В трепетание ресниц по щеке.
— Де-душ-ка… Бывает кенгуру с двумя карманами? Спереди и сзади?
— Зачем, моя хорошая?
— Для близнецов. Чтобы не тесно.
Финкель улыбается. Ая хлопает в ладоши: