Может, оно и так…
Шрифт:
Лисичка — мелкая, тощая, сероватая — суетливо перебегает дорогу, чтобы прошуршать по кустам до крайних домов, подобрать остатки еды возле мусорных баков, снова упрятаться в узкой земляной норе.
Выныривает из придорожного мрака седок на мотоцикле, руку поднимает для приветствия. Под каской лица не разобрать, лишь борода выбивается наружу кустистой проседью, глаза посверкивают непримиримо. Мотоцикл старый, глушитель с изъянами, треск невозможный, затыкающий уши. Говорит, каску не снимая:
— Кто таков, случайный человек?
Финкелю
— Я не случайный.
— Не смеши меня.
— Тридцать здешних лет. В стараниях прижиться, поверьте, в неусыпных стараниях.
— Нет и нет.
Огорчается:
— Как же так?
— Вот так. С виду богатый, а живешь по-бедному. Могу дать совет, очень даже неплохой. Указать путь во всеобщем замешательстве.
— Надо отвечать? — спрашивает у подруги.
Кивает головой.
— Слушаем вас.
— Подумайте о потомках, шествующие во тьму! О потомках хотя бы подумайте, с небрежением живущие! Чтобы не оказаться в презрении веков. Вам понятно?
— Нет, — отвечает Финкель. — Нам непонятно.
Он уже неистов. Неистов его мотоцикл.
— Взгляните на ваши тела: они отбрасывают не свои тени! Взгляните на ваши души: они потерты от небрежного обращения! По бурелому путь ваш лежит, по тропе заблуждений, но прогремит поверху трубой архангельской, пронзит в укоризне перстом обличающим: «Эй, вы, человеки! Разум истлеваете, да?» Признаете без утайки, куда вам деваться: «Разум, да-да-да». Разверзнутся источники великой пучины, воздвигнется столп с моря, вспенятся волны — так это будет, и глаза ваши ослепнут, крик заглохнет, уши зальет водой.
— Что предлагаете? — интересуется Финкель.
— Выбрасывайте записные книжки! Рвите календари, в которых помечаете неотложные свои дела! Обещаете? Нет, вы мне обещаете?
— Обещаем. Завтра же начнем. Но зачем это нужно?
— Затем, — поясняет деловито, обстоятельно, как на счетах отщелкивает. — Чтобы настольный календарь не попал по случаю к потомкам, обратившись в исторический документ. Чтобы по записям случайных встреч и скудных развлечений, хождений к парикмахерам, на футбол и в гости не определилось отношение к этому времени. Раскопают через века ваши слои и возопят, обзавидовавшись: «Господи! До чего заманчиво они жили! С книгами. Музыкой-живописью. С тихими восклицаниями, созерцательным состоянием души…» Пусть потомки вам позавидуют, про теперешнее не догадываясь, пусть — все!
— Пусть! — повторяет Финкель с энтузиазмом и пожимает ему руку.
Начинается то, ради чего стоило выйти из дома в неурочный час, — это подбадривает.
Ревет мотоцикл. Трещит его глушитель.
— Сняли бы каску, — просит Финкель. — Взглянуть на вас.
— Незачем. Пока незачем.
Укатывает за угол, обванивая окрестности.
— Кто он?
— Обличитель, — отвечает тайная подруга. — С детских моих лет. Ездит на мотоцикле, увещевает-остерегает.
Финкель произносит задумчиво:
— Не люблю соглашаться с предсказателями, но, к сожалению, он прав.
А
— Не надо. Не соглашайся. Но подвига тебе не учинить…
Идут дальше.
Подъем становится круче, дыхание чаще.
Редкие машины высвечивают фарами одинокую пару.
Входят в город, странниками шагают по улице, которая в дневное время называется улица Яффо, а в ночное — иначе. Подступает час потаенных видений; бродят по тротуарам неприкаянные полуночники в поисках собеседника, вслушиваются в тишину запустения и уходят во мрак, чтобы не возвращаться. Есть и постоянные посетители этих мест, но они неприметны.
Тяжкий рык грузного зверя. Взвизг с отдаления немощного существа. Трубные жалобы узника на судьбу свою.
— Что это?
— Звери. В зоопарке. У них бессонница.
— Здесь нет зоопарка.
— Здесь он был.
Киоск, который давно снесли. Продавец газет, оплаканный и забытый. Выкликает заголовки отдаленной давности, привлекая тех, кто живет героическим прошлым и не желает возвращаться в настоящее:
— «Кнессет и правительство переезжают в Иерусалим», «Американцы взорвали первую водородную бомбу», «Россия прервала отношения с Израилем», «Следы убийц ведут в Иорданию»…
— Купить газету? — спрашивает.
— Как же ты купишь? У тебя и денег тех нет.
Идут дальше, а из киоска доносится:
— «Конец Сталина», «Последние часы Альберта Эйнштейна»…
Ветер гоняет по асфальту прозрачные пакеты; самые отчаянные из них лихо взмывают к небесам, с шуршанием уносятся за крыши. Подруга уводит его в переулки, которые не обнаружить при свете дня, где дома отбрасывают тени давних строений, разобранных за ненадобностью. Тени — заложниками внутри домов, неприметными ликами за стеклом: упорядоченные и с небрежением живущие, преданные нечистоте и прильнувшие к источнику, ищущие, обретающие и теряющие.
Подкатывает, отдуваясь, запоздалый автобус, редкие пассажиры разбегаются по переулкам, но притулилась женщина у запыленного окна, смотрит наружу, как потерявшаяся, которую некому отыскать.
— Госпожа, — окликает водитель. — Приехали.
Сторожко ставит ногу на тротуар, делает пару шагов по асфальту, словно по топкому болоту, — седая, встрепанная, растерявшая себя и головные шпильки. Влипает в стены от страха, вскрикивает на чужом языке:
— Они здесь! Здесь! Накопились в веках! Надышанно — не протолкнуться…
— Ты ее знаешь? — спрашивает Финкель.
— Ее все знают, — отвечает подруга, — отбилась от своих. Группа ушла, уехала, улетела, а эта затерялась.
— Имя у нее есть?
— Имени у нее нет. Пророчица Дебора, царица Эстер, Мария Магдалина — она еще не решила.
— Помочь можно?
— Помочь нельзя. Ей хорошо оттого, что ей плохо.
Подбегает к ним, хватает за руки, зрачки расширены, словно в глаза закапали атропин:
— Они тут! Плотно. Густо. Притянули — не отпускают…