Музей заброшенных секретов
Шрифт:
Ага, так это, значит, не столько лекция предполагалась, сколько мемориал себе-любимому, — с Грыцюком и прочими умершими в подножии. Только телекамер и не хватает (их должна обеспечить я). Выражение мироточивой физиономии однозначно дает при этом понять, что один из лучших скульпторов двадцатого столетия Михайло Грыцюк, для моего визави просто Мишка, если чего-то и стоил, состоял, тем не менее, в основном из достойных сочувствия слабостей (может, даже носки у него воняли?), — впрочем, слабостей простимых, тем более между друзьями, не обижайся за наезд, старик, мы здесь все свои… «Поколение», ну да, — как, складывая руки циркулем, повторял тот неприятно вертлявый художник на Владином вернисаже, — только тот был похож на крысу. И почему они все похожи на каких-то животных — на крыс, на тараканов, на лис, или это у меня шизуха такая начинается?.. Эдакая галлюцинация в стиле Гойи: стаи созданий со звериными головами рыскают вокруг, подергивают носами, заглядывая в масленки, — сначала загрызши тех, кто чего-то стоил, а потом пируя на их косточках. В памяти возникает физиономия той старой поэтессы, от которой я когда-то два часа выслушивала проклятия в адрес страшного советского режима, не организовавшего ей юбилейный вечер в год, когда Стус получил свою смертную «десятку»: у той тоже был такой же — желчно обиженый, присербывающий при разговоре рот, ее миску тоже обошли при раздаче, только старуха хотела в ту миску уже не просто внимания телекамер, как этот искусствоЕд, а, бери выше, — мученический венец, и терзала меня, чтобы и я подрядилась его плести… Тогда у меня тоже был жестокий депресняк, и я так же тупо бухала, и даже совсем недалеко отсюда, через дорогу, — в «Барабане», нашем любимом журналистском стойле, куда больше
И тут происходит странная штука. Может, я вправду уже пьяна, но почему-то меня буквально прошивает дрожью, будто невесть какое открытие, это совпадение, как повтор в танце той же фигуры, — места, времени (тогда тоже была зима, снег лежал!) и действующих лиц: та бабища и этот лысый, моя тогдашняя давящая тоска из-за напрасности отцовской жизни, как теперь — Владиной: и тогда, и сейчас на мне висит по покойнику, чья жизнь никого, кроме меня, по-настоящему не волнует, и меня как магнитом снова приводит на тот же городской пятачок, в кофейню, где я так же сижу за столиком и пью, чтобы хоть немного растворить непереваримую, камнем заглотанную тоску в горючем течении алкоголя, — потому что тоска эта требует влаги, да, и недаром в народных песнях всегда говорится о том, чтоб «утопить тоску», если не в мед-горилочке, то глубже — в речке, в море, ведь, если ничем ее не развести, она сама, своей тяжестью, будет выжимать из тебя влагу, как сок, как сыворотку из творога, тихим слезотечением без конца-края, как осенняя морось, покуда не выжмет из тебя по капле все жизненные соки, и ты отвердеешь и задубеешь, окончательно сросшись с нею, став ею — той неподъемной тоской-грустью, камнем, соляным столбом… И я таких женщин встречала — среди матерей, потерявших своих детей: среди тех, кто получал их из Афганистана «грузом 200», в оцинкованых гробах и, приникнув к цинковым бортам и корябая их пальцами, допытывались: «Сынок, сыночка, ты здесь?..» — а через двадцать лет вспоминали то бдение у безликого гроба и свой порыв броситься за ним в яму, когда спускали, как последний час, когда были еще живы… Нине Устимовне такое, кажется, не грозит, она сама как-то говорила, что уже выплакала все слезы, но периодически еще проливается, время от времени прикладывая в разговоре платочек к покрасневшим глазам, — значит, еще не все, в ней еще много влаги, она даже по гороскопу — Водолей, живительная стихия… Ну а о Вадиме и речи нет — Вадим не хранитель чему-либо, ушедшему в землю. Но, черт побери, кто-то же должен позаботиться о том, чтобы добыть из Владиной жизни «стори», не может ведь она просто так, оборвавшись, рассыпаться, как бусы с порвавшейся нитки, — ни одна человеческая жизнь не должна так рассыпаться, потому что это бы означало, что она ничего не стоит, вообще ничья, и какого хрена мы все здесь тогда толчемся?..
Я снова ощущаю во рту этот вкус нерастворимой тоски — тот самый, что и три года назад, и наутро похмельная жажда будет жечь точно так же — содой и солью. И этот повтор через три года того же сюжета, только с другими участниками в тех же ролях, почему-то кажется мне неимоверно важным, исполненным какого-то чуть ли не мистического смысла, — Господи Боже мой, а что, если вся наша жизнь и состоит, только мы этого не замечаем, из таких повторов, как геометрический орнамент, — и в этом и есть разгадка, главный секрет, заложенный в каждой человеческой жизни?..
Два ярко освещенных, как окна среди ночи, эпизода на расстоянии трех лет, словно размещенные на витке невидимой спирали, соединяющей единым, сквозным смыслом «тогда» и «сейчас», — в промежутке между ними клубится тьма-тьмущая других эпизодов и встреч, и, может, какие-то из них тоже когда-нибудь повторятся, вынесенные невидимой пружиной наверх, вспыхнут с такой же обжигающей силой памяти, выявив свой не разгаданный сразу смысл, — как вспыхивал в детстве темный осколок разбитой бутылки, если взглянуть сквозь него на солнце: эффект, которого стремилась добиться Влада в «Секретах» (застывший, как гречишный мед, янтарь, прочерченный колеблющимся золотым стежком…), — после такого взгляда мир в первое мгновение кажется посеревшим и поблекшим, как в рентгеновском кабинете. Я могла бы теперь рассказать Владе, что именно она целых десять лет искала: не технику, не цвет, — а эту незримую пружинку, пронизывающую время. Пружинку, которая делает «тогда» и «сейчас» одинаково включенными и никогда-не-выключаемыми, потому что такими они в действительности и есть, — только мы этого не видим.
Но Влады нет, и рассказывать некому. В посеревшем и поблекшем, как в рентгенкабинете, освещении, в сизых клубах дыма, Лысый с Адькой, покачивая головами, как куклы в анимационном фильме, ведут между собой какую-то нуднейшую, до икоты пустопорожнюю игру — точно в бильярд перекатывают словами:
— Вы, Мыкола Семенович, обязательно должны об этом написать…
— Дорогуша вы мой, вся подготовительная работа у меня давно окончена, остается только сесть и написать, но вы же знаете, как я занят…
— Да-да, а тут еще я отбираю у вас время… Но приходится, извините, — где я такого, как вы, специалиста найду! Впрочем, у меня, собственно, всё, не стану вас дальше задерживать — досье вам оставлю, рассмотрите дома как следует, а заключение напишете, когда будет свободная минутка…
— Ох, на мошенничество вы меня, старика, подбиваете!..
— Ну какое же мошенничество, Мыкола Семенович, вы же сами говорите — вероятность авторства Новакивского фифти-фифти, так что мнения экспертов могут разделиться — кто-то скажет «да», а кто-то «нет», так что же худого в том, что сказать «да» для нас с вами в данном случае еще и прямая выгода?..
— Да я давно знаю, что вы демон-искуситель, перед вами, наверное, ни одна дама еще не устояла… Кстати, а почему мы до сих пор не выпили за прекрасную даму за нашим столом?
Прекрасная дама — это я. Такая в этом фильмике у меня роль. Улыбаюсь и киваю головой, как на шарнирах, пока Лысый (стоя, а как же, господа гусары, стоя-с, и Адька тоже встает — нехотя, как подросток, вынужденный нянчить малого ребенка, сверкнув на меня заговорщицким и в то же время снисходительным, словно плечами пожал, взглядом: мол, что поделать…) неожиданно жадно, будто наконец дорвался, выпивает одним духом полбокала коньяка, снова демонстрируя мокрые подмышки своей бедной рубашки, — и видно, что на самом деле ему совсем не хочется никуда отсюда уходить: что никаких гиперважных дел у него нет, ничего важнее и насущнее, чем вот так сидеть в людном тепле кофейни, радоваться халявной сытной пище и доброй чарке — и компании, перед которой можно разглагольствовать. Разглагольствовать и разглагольствовать, вот что главное. Напихивать свою жизнь словами, как слабо набитую подушку, чтобы придать ей форму. Украинский андеграунд, малоизвестный пласт нашей культуры, мы с Мишкой Грыцюком. Набить, уложить, заполнить свою жизнь вговоренным в нее смыслом: пока говоришь и еще какое-то время после, форма держится, — а потом снова все расползается до прежнего состояния. Поэтому нужно говорить без остановки. И та старая бабища, что трясла передо мной крашеными кудрями, словно старлетка перед денежным «папиком», — она тоже хотела наговорить себе какую-то другую жизнь, чем та, благополучная и никчемная, которую она прожила. Задним числом вставить в нее пружинку, которой там не было.
Господи Боже, до скончания века, что ли, я обречена всех их жалеть?!..
И я снова хватаюсь за свой бокал, потому как что еще я могу поделать? Тем более, они ведь с Адькой пили «за дам» — выходит, вроде как за меня, а значит, мне теперь следует ответить тем же, не сидеть же сиднем, — выпить в ответ, гендерно симметричным жестом: дай Боже здоровья, и вам также всего наилучшего, многая лета… Тьфу, блин, что я плету, какие многая лета — это же не именины, скорее уж поминки. Мои поминки по Вадиму, ага. По Вадиму, который тоже ничего не может поделать, потому как у него выборы. Нет, хуже — по Вадиму, который оказался Владиным поражением: рытвиной, в которую влетела ее жизнь — словно «харли-дэвидсон» с разгона на трассе.
Нет-нет, коньяка мне не нужно, спасибо.
Адька говорит, что у него, кстати о дамах, есть еще одно небольшое дело, в котором этот Коньяк Семенович мог бы ему помочь, то есть не ему, а одной девушке, — и Лысый радостно внимает, носом и очками, словно лис, почуяв курятник: так-так, и что же это за дело?.. Он счастлив уже тем, что его не гонят, праздник продолжается. Зато неприятно цепенею я: что за девушка?.. Адька вечно за кого-то хлопочет, кому-то помогает, а все эти молодые девки, которые, словно с цепи сорвавшись, кидаются теперь под каждого более-менее денежного мужичка, как Анна Каренина под
Я тогда поняла, что имел в виду Р., когда — на радостях после одного нашего, как по мне, отнюдь не стоящего таких уж особых радостей акта — ударившись в откровенность, ему обычно не свойственную, сказал по-русски (в интимных ситуациях он всегда сбивался с украинского на русский): «Какая ты у меня… яркая — во всем, я никогда не знал такой женщины, как ты…»
Но Вадим — Вадим-то знал!.. Он же прожил с Владой больше трех лет — и это не считая тех месяцев, когда она, хоть и не на шутку им увлеченная, да что там — влюбленная (почему-то мне после сегодняшнего совсем не хочется признавать за ней такое, будто этим я ее принижаю, а у нее ведь тогда даже движения стали другими, еще более кошачьими, чем обычно, — она словно ласкала все, к чему прикасалась, в походке ласково терлась с безмолвным мурлыканием о воздух, как о колючую мужскую щеку, — когда такое невидимое пушистое облачко чьих-то касаний начинает обволакивать каждое движение женщины, это первейшее доказательство, что женщина влюблена и любима, а не просто физически сыта, и Влада сама тогда смеялась и со счастливым смехом говорила, что влюбленность — это, оказывается, совсем не полезное состояние для выживания в обществе, потому что, вместо того чтобы ответить ментам на дороге как следует, ты им расслабленно-нежно улыбаешься, и они, почуяв слабину, лупят с тебя штраф по полной программе!..), — при всей ее тогдашней «повышенной температуре», все-таки ой как долго колебалась, прежде чем отважилась перебраться с Катруськой в Вадимовы новоприобретенные хоромы!.. Вадим тогда как раз наконец официально развелся с бывшей женой (чья головушка якобы не выдержала внезапно свалившегося на нее богатства и двинулась вплавь по гаваням психоаналитических кабинетов, что же, с женами нуворишей случается…) — и купил себе весь верхний этаж в старинном доходном доме на Тарасовской, с намерением построить на крыше пентхауз, и вообще… Думаю, окончательно Владу привлекла именно возможность поиграть с таким большим пространством, — Вадим согласился, чтобы она оформила всю ту двухэтажную квартирищу по собственным эскизам. Теперь в оформленной по ее эскизам квартире хозяйничает Светочка, и в ванной, где Влада когда-то делала мне макияж («Дай я сделаю из тебя живой портрет, Дарина, мне давно хочется!»), и я потом увидела себя в зеркале такой, какой никогда не знала, и испугалась (слишком уж это было непохоже на мой телеэкранный образ, чужое и грозно-прекрасное, сумрачное лицо, словно выхваченное из ночной тьмы светом костра, с длинными египетскими бровями, с темнющими, словно напоенными кровью, губами, — такое лицо сразу хочется потушить, как пожар, выносить его на люди, это самоубийство, не может быть, Матусевичка, что ты со мной сделала, я не такая…), — на той самой полочке, где она положила тогда кисточки («Подожди, не умывайся пока, я тебя сфотографирую…»), теперь лежит Светочкина зубная щетка и контрацептивный крем. Хотя нет, у такой Светочки, наверное, спираль, чтоб не создавать мужчине никаких неудобств. А также стрижка в форме дельфинчика на причинном месте — на нашем канале как раз вчера рекламировали этот парикмахерский салон: пятнадцать минут чистого эфира, добро пожаловать, дорогие украинцы, каких-то пятьсот евро — и ноу проблем: дельфинчик форева.