Мужики и бабы
Шрифт:
На шум вышла из горницы Мария:
– Что случилось, Надя? За что ты его?
– За дело! И тебя бы не мешало кочергой по шее. Всех вас связать по ноге и пустить по полой воде, – бушевала Надежда, вытирая слезы.
– Да что произошло, в конце концов?
– Церковь опоганили, вот что. Колокола сбросили, колокольню пожгли. Ах вы, антихристы!
– А я тут при чем?
– Все вы при том. Безбожники окаянные, насильники. Кому она мешала, церковь-то? За что вы ее обкорнали? Вы ее строили?
– Во-первых, я в этом деле не участвовала. А во-вторых, чего ты убиваешься? Ты же ходила в церковь раз в году.
– Да какое твое собачье дело,
– Еще раз говорю тебе русским языком – на церковь я не замахивалась. И не выкатывай на меня свои белки. Я за чужие грехи не ответчица.
Мария прошла в горницу, оделась и вышла на улицу. Что творится, что с нами происходит, думала она, идя бесцельно по вечереющему селу. Бросаемся друг на друга, как цепные собаки. С Надеждой невозможно стало ни о чем говорить, будто она, Мария, виновата во всей этой кутерьме с налогами да с хлебом, а теперь вот еще и с церковью. И кому это нужно – закручивать все до последней степени, до вспышек гневных, до безрассудства? Уж не вредительство ли в самом деле? Да кто вредители? Где они? Все сваливают вину друг на друга, и все друг перед дружкой стараются усердие проявить. Ведь тот же Поспелов знал, что ничего доброго от конфискации имущества не выйдет. Ведь смог бы остановить Возвышаева, но не остановил. Чего он испугался? А обвинения в отсутствии того же самого усердия у него. И мы бы смогли остановить Сенечку с погромом церкви. Они решили громить на партячейке, а мы смогли бы остановить. Ведь прямых указаний нет насчет погрома церквей. И мы бы правы были. Но струсили. Струсил Тяпин, струсил Паринов… Кого они боятся? А все того же обвинения в отсутствии усердия. Да куда же это заведет нас? И так уж с нами мужики разговаривать не хотят. Вон – сестра родная, и то глаза мне готова выцарапать. А за что? Что я ей худого сделала? И кому я сделала дурного? Никому в особенности, а подумаешь – так виновата перед всеми. Виновата, потому что не делаю того, что обязана делать. А обязана остановить буйство этих Сенечек и Возвышаевых. А если не смогу остановить их, то обязана отойти в сторону и не путаться под ногами. Митя прав – нельзя играть в политику.
Неожиданно для самой себя она оказалась возле церковной ограды. Здесь табунились ребятишки: одни влезали на деревья, на железную ограду, заглядывали в церковные окна, другие бегали вокруг церкви, стучали палками в водосточные трубы, в запертые двери и бросали камнями в оштукатуренные крашеные стены. Но изнутри никто не высовывался, никто не кричал на них, словно те, закрывшиеся наглухо в храме, усердно молились богу. Мария увидела в одном из пролетов колокольни промелькнувшую черную фигурку и поняла, что поджигатели все еще в церкви, и охранители их, и вдохновители – все там.
А народ расходился с горьким чувством беспомощности своей. Мужики, свесив головы, тащились поодиночке, словно стыдились чего-то. Бабы держались кучно, шумели, отойдя на расстояние, но все еще никак не могли оторваться от храма своего, к которому они привыкли с детства, как отчему дому, и этот святой для них дом оскверняли на глазах у них приезжие насильники. «Есть от чего заплакать. И за кочергу схватишься, и даже пойдешь на нечто более грозное», – думала Мария, вспоминая Надеждину вспышку и глядя на оскверненную колокольню: там, где висели колокола, теперь было
– Маша, ты чего здесь делаешь? Уж не Зенина ли поджидаешь? – окликнул ее Успенский.
Она вздрогнула и обернулась, он подходил от своего дома в одной толстовке, подпоясанный ремешком.
– Ты совсем раздетый. Холодно же! – сказала она.
– Я на минуту. Только за тобой. Пойдем ко мне! – Он взял ее за руку и ласково заглядывал в лицо. – Ой, какая ты хмурая! Что случилось?
– С Надей поругались.
– Ну, пойдем! Я вас помирю, – увлекал он ее за собой и улыбался.
– Нехорошо это, – говорила она. – У всех же на виду… – И покорно шла за ним.
– Ах, Маша! Какое это имеет значение? Не то время теперь. Не до внешних приличий.
В доме Успенского творилась сущая кутерьма: посреди зала стояли раскрытые саквояжи, корзины и большой окованный сундук. На длинном обеденном столе навалом лежали тарелки, блюдца, фарфоровые супницы, чашки, поставцы, рюмки хрустальные, ножи и вилки. Одеяла стеганые ватные и верблюжьего пуха, атласные и сатиновые. Постельное белье: простыни голландского полотна с яркими синими да красными каймами, наволочки расшитые, подзоры с шитьем, покрывала пикейные – все это навалом, вперемешку, горой высилось на диване. Маланья, рослая и дюжая, в два обхвата, прислужница еще со времен отца Ивана, в розовой кофте и темном фартуке, перетянутом поперек объемистого чрева, снимала из раскрытого шкафа драповые поддевки да касторовые блестящие шубы, ловко сворачивала их, подкидывая в воздухе могучими руками, и укладывала в объемный сундук. Увидев в дверях Марию, затараторила:
– Хорошенько его отчитайте! Он от своего добра хотел отказаться. Вон, чемодан с сапогами уложил да книжки, говорит, возьму. Остальное пусть колхозу остается. Это ж надо! Шаромыжникам голопузым все оставить. Да они в момент все растащут, пропьют и перекокают. Чтоб такой посудой пользоваться, надо руки иметь. А у них крюки загребущие. Помогите нам укладываться, Маша! И его заставьте, не то лошадь скоро подъедет, а у нас все раскидано.
– Я ее за этим, что ли, пригласил? – проворчал Успенский. – Нам поговорить надо. А это барахло подождет, никуда оно не денется.
– Гли-ка, а то за делом говорить нельзя? Вон укладывайте белье да и разговаривайте. А я вас не слушаю. Мне не до вас.
– В самом деле, Митя… Давай поможем Маланье. А то неудобно. – Мария сняла пальто, кинула его на спинку кровати и начала разбирать и укладывать белье в корзины.
– Вот баба непутевая! Прямо в краску вгонит, – ворчал Успенский, помогая укладываться. – Я тебе, Маша, хотел сказать, что Бабосов – подлец. И Варя хороша… Это они свели меня с Ашихминым. И Зенина притащили. И я, понимаешь, погорячился. Слишком многое выдал Ашихмину… Погорячился.
– Знаю. Он пытался на бюро кой-кого настроить против тебя. Но тебя спас этот жест с колхозами. Это ты хорошо придумал. Молодец! Все надо отдать, все.
– Оно, в сущности, и ни к чему мне.
– Но как ты сообразил? С ходу?! Ведь все равно отобрали бы.
– Я ни о чем преднамеренно и не думал. И наперед не соображал. Я только видел, что это им нужно. И лошадь, и сарай, и дом. Иначе какой же это колхоз, ежели даже конторы путевой нет. Ну, я и согласился. Ведь мне этот дом теперь в обузу.