Мы с тобой. Дневник любви
Шрифт:
— Но и спускаться, — возразил ему Удинцев. И они заспорили между собой о назначении лестниц.
Когда они спорили, я подумал, что чувство вечности было всегда лестницей, и в прежнее время люди ничего делать не могли без мысли о вечности, и эта вечность переходила в прочность создаваемых всеми вещей. Однако идея вечности мало-помалу стала покидать людей, и они сами не знали того, что чувства вечности у них давно уже нет и от неё осталась лестница в какую-то стратосферу, где нет ничего. Вот тогда-то, мне чудится, вечность спустилась на землю и стала мгновением.
Лестница на небо стала ненужной, земля
— Вы всё ещё, — сказал я спорщикам, — собираетесь куда-то подниматься или опускаться. Бросьте лестницы, поезда, пароходы, самолёты — всё не нужно, всё чепуха, всё ломайте, всё бросайте, — мы уж прибыли, мы — на месте...
Декабрь.
Ночью с Л. разбирали побег Толстого. И я впервые понял слабость в этом поступке, столь долго называвшемся мною героическим. Поняв же через Л. сущность поступка в слабости, ясно увидал я какую-то беспредметность веры Толстого, определяющую и бесцельность его побега. Ясно теперь вижу, что Толстой опоздал уйти от своей семьи и этим обессилил себя самого.
Так и каждый умный человек, упрямо не желающий выйти за пределы своего разума, из его ложной сложности в простую жизнь, которою все живут, будет тем самым всегда ограничен.
Тут весь вопрос сводится к тому, чтобы вспомнить в себе ребёнка и по этому живому мостику перейти на ту сторону, откуда все люди настоящие получают свидетельство в предметности своей веры.
Так вот я, войдя в Лялю, превратился в ребёнка, и она научила меня перейти по тому мостику через любовь свою к тому, чем люди живы. И моя детская молитва мне стала дороже всех моих сочинений написанных и всего того, что я ещё придумаю.
Вот почему и незачем спорить с людьми: спором ничего не достигнешь, и если кого-нибудь переспоришь и покоришь силой своей диалектики, то цены такому насилию нет никакой. Я пишу не для спора, а чтобы вызвать у других людей единомыслие и тем самым увериться в правде. Пишешь — вроде как бы сон видишь. Написал — и не веришь, и спрашиваешь, не сон ли это? А когда кругом начинают уверять, что так бывает, то при таком единомыслии сон становится явью.
Утром, когда Л. вставала, я ей сказал:
— Такое чудо я вижу в нашей встрече, что, думаю, недаром это, и у меня растёт уверенность: раз мы сошлись, то потом непременно русские люди сойдутся и восстановится начатая нашими отцами культура.
— Не знаю, — ответила Л.
— Ты не можешь не знать: раз мы сошлись...
— Это я знаю, — перебила она, — но я не знаю, когда совершится то, о чём ты говоришь.
— Разве ты не знаешь, — сказал я, — что нет черты, разделяющей сегодня и завтра: сегодня и завтра нераздельны, потому что вчера мы спасены. Выброси наконец эту вредную черту, придуманную для сознания дикарей. Всё начинается и совершается здесь и продолжается в вечности, хотя самой земли, может быть, и не будет. Давай жить, чтобы сегодня, независимо от того, что случится, мы видели своё завтра.
Любовь
Но другой приходит к морю не с душой, а с кувшином и, зачерпнув, приносит из всего моря только кувшин, и вода в кувшине бывает солёная и негодная.
— Любовь — это обман, — говорит такой человек и больше не возвращается к морю.
Где два-три собрались не во имя своё, там рождается новый, лучший человек; но рождается рядом и осёл, который несёт на спине своей багаж твоего любимого.
В сущности, «осёл» — есть необходимость внимания к ближнему. Где два сошлись — там к своему «хочется» присоединяется «надо» в смысле повседневного «люби ближнего, как самого себя».
Но как быть художнику, если творчество поглощает его целиком. Вот в моей семье внимание было у меня на себе. Вышло так, что им такое положение было выгодно: из этого проистекало благополучие, но отсюда же вышло и разложение семьи. Это было безморальное состояние.
Стою в раздумье перед тем, что случилось, и вот именно — что оно случилось или вышло, как следствие всех предыдущих поступков, — это и есть первый предмет моего размышления. Оно вышло из того, что я, создавая дальнему неведомому читателю радость, не обращал внимания на своего ближнего и не хотел быть ослом для него. Я был конём для дальнего и не хотел быть ослом для ближнего.
Но Л. пришла, я её полюбил и согласился быть «ослом» для неё. Ослиное же дело состоит у человека не только в перенесении тяжести, как у простого осла, а в том особенном внимании к ближнему, открывающем в нём недостатки с обязательством их преодолеть.
В этом преодолении недостатков ближнего и есть вся нравственность человечества, всё его «ослиное» дело.
Сигналы голода в стране. Начало разочарования в поездке Молотова в Германию: что-то не удалось, что-то сорвалось. Где-то собирается гроза, но там уже нет компромисса: если б то знать, ненавидящий компромисс схватился бы за него как за друга, потому что хоть как-нибудь, а жить хочется. Там же путь прямой через жизнь и путь ещё более — мимо жизни.
Приходила умная еврейка и говорила о том, что в нашей жизни исчезла та роскошь страданья, которой одаряет, например. Толстой графиню — мать Пети Ростова. И вот эта еврейка сказала Валерии Герасимовой (писательнице, потерявшей мужа на войне): «У вас мама, ребёнок, есть нянька, есть лёгкая работа, и вы имеете возможность роскошно страдать. Поглядите на других людей, как они страдают, и забудьте свои страданья».
Умный Пьяница[59] горячо восстал на эту мораль, сущность которой состоит в обездушении страдающего и замене душевного страдания относительной материальной ценностью. Л. же восстала против роскоши страданья за страданье молчаливое и деятельное.