Мятеж на «Эльсиноре»
Шрифт:
Мне иногда казалось, что наибольшей степени эта «болезнь светом», это пресыщение жизнью достигли тогда, когда вызвала успех моя первая пьеса. Но этот успех был такого рода, что он поднял рой сомнений в моей душе, – так же, как в свое время вызвал сомнение успех нескольких томиков моих стихов. Права ли публика? Правы ли критики? Конечно, признание художника только в том и заключается, чтобы превозносить жизнь, но что я знаю о жизни?
Итак, вы начинаете теперь понимать, что я разумею под выражением «болезнь светом»? Этим я страдаю. Несомненно, я в самом деле очень страдал. Меня преследовали безумные мысли о полном уединении. Я даже подумывал о поездке в Молокаи с целью посвятить остаток своих дней уходу за прокаженными. И я думал об этом, я – тридцатилетний человек, здоровый, сильный, не переживший никакой особенной трагедии, –
Мне могут сказать, что, очевидно, успех-то и вскружил мне голову. Очень хорошо! Согласен! Но вскруженная голова остается фактом, неоспоримым фактом – и это подтверждается моей болезнью, и болезнью настоящей. Вот что я твердо знал: я достиг своего полного интеллектуального и артистического развития, своего рода житейской границы! И вдруг – эта ужасно здоровая, глубоко женственная мисс Уэст на корабле! Это последняя составная часть, которую я мог надумать внести в свой рецепт прописанного себе лекарства.
Женщина! Женщина! Одному Господу Богу известно, что меня достаточно измучили их преследования, чтобы их знать! Предоставляю вам судить об этом: возраст – тридцать лет, не совсем безобразный, интеллигентный человек, художник, видное положение в свете и доход почти блестящий – почему женщинам и не преследовать меня? Да они стали бы меня преследовать даже в том случае, если бы я был горбуном – из-за одного моего положения! Из-за одного моего состояния!
Да, и любовь! Разве же я не знал любви? Все это тоже в свое время досталось мне на долю. Я тоже трепетал, и пел, и рыдал, и вздыхал. Да, и знал горе, и хоронил своих мертвых. Но это было так давно! Как я был тогда молод! Мне едва минуло двадцать четыре года. А после всего этого я получил горький урок, что умереть может даже бессмертное горе. И я снова смеялся и снова принимался ухаживать за красивыми жестокими ночными бабочками, которые порхали на свету моего богатства и артистической славы. А после того пришло время – и я отошел от женских приманок, полный отвращения к охоте женщин, и начал ряд длинных приключений в царстве мысли. И в конце концов я – на борту «Эльсиноры», выбитый из седла моими столкновениями с высокими проблемами, унесенный с поля битвы с проломленной головой.
Опять стоя у борта, всячески стараясь отогнать тяжелые предчувствия насчет плавания, я не мог не думать о мисс Уэст, которая находилась внизу, суетилась и жужжала, свивая свое маленькое гнездышко. И от нее мысли мои устремились к извечной тайне женщины. Да, я со всем своим заранее сформированным презрением к женщине всегда и неизменно поддаюсь тайнам ее чар.
О, никаких иллюзий – благодарю вас! Женщина, искательница любви, осаждающая и обладающая, хрупкая и свирепая, мягкая и ядовитая, более гордая, чем Люцифер, но такая же смиренная, обладает вечной, почти болезненной притягательной силой для мыслителя. Что за огонь сверкает сквозь все ее противоречия и низменные инстинкты? Что за жестокая страсть к жизни, всегда к жизни, к жизни на нашей планете? Временами это кажется мне бесстыдным, страшным и бездушным. Временами это возмущает меня своей наглостью. А иногда я проникаюсь величием этой тайны. Нет, от женщины нельзя убежать! Всегда и неизменно, точно так же, как дикарь возвращается в темную долину, где обитают лешие и, может быть, боги, – так и я всегда возвращаюсь к созерцанию женщины.
Голос мистера Пайка прервал мои размышления. С передней части главной палубы я услышал его рычание:
– Эй, вы там!.. На главную рею! Если разрежешь этот ревант, я проломлю тебе твой проклятый череп!
Он снова закричал, но в голосе его послышалась заметная перемена: Генри, к которому он сейчас обратился, был юнгой учебного судна, так, по крайней мере, я заключил.
– Генри, на верхнюю рею! Не развязывай ревантов. Уложи их вдоль реи и крепи к драйрепу!
Выведенный таким образом из состояния задумчивости, я решил спуститься вниз и лечь спать. Когда моя рука коснулась ручки двери рубки, мне вслед прогремел голос помощника капитана:
– А ну-ка, пожалуйте сюда, буржуи наизнанку! Проснитесь! Поживее!
Глава IX
Спал
В четыре часа я зажег свет и снова принялся читать, забыв о своей раздраженной коже, увлекшись восхитительными выпадами Вернон Ли против Вильяма Джемса в его «Желаньях верить». Я находился на подветренной стороне корабля, и сверху, с палубы, слышны были мерные шаги вахтенного офицера. Я знал, что это не шаги мистера Пайка, и старался угадать, принадлежат они мистеру Меллеру или лоцману? Кто-то бодрствовал там, наверху. Там шла работа – бдительное наблюдение, которое, как я ясно мог заключить, должно было продолжаться каждый час, все время, все часы плавания.
В половине пятого я услышал тотчас остановленный звон будильника буфетчика и пять минут спустя поднял руку, чтобы сделать ему знак через открытую дверь. Я хотел получить чашку кофе, а Вада провел со мной слишком много лет, чтобы я мог сомневаться в том, что он дал буфетчику подробнейшие указания и передал ему мой кофе вместе с кофейным прибором.
Буфетчик был истинное сокровище. Через десять минут он подал мне превосходный кофе. Я продолжал читать до рассвета, а в половине девятого, после завтрака в постели, я уже находился на палубе, выбритый и одетый. Мы все еще шли на буксире, но все паруса были поставлены против легкого попутного северного ветерка. Капитан Уэст и лоцман курили сигары в рубке. У штурвала я увидел человека, которого сразу признал за хорошего, настоящего работника. Это был не крупный человек – скорее ниже среднего роста. Но лицо его, с широким умным лбом, казалось интеллигентным. Позднее я узнал, что его зовут Том Спинк и что он англичанин. У него были синие глаза, белая кожа, седеющие волосы, и на вид ему можно было дать лет пятьдесят. Его приветствие «доброе утро, сэр» прозвучало весело, и он произнес эту простую фразу с улыбкой. Он не был похож на моряка, как Генри, юнга с учебного судна, и все же я сразу почувствовал, что он моряк, да еще и опытный.
На вахте стоял мистер Пайк и на мой вопрос о Томе он неохотно ответил, что это «лучший из всего котла».
Мисс Уэст вышла из рубки со свежим розовым лицом и своей полной жизни эластичной походкой и тотчас принялась устанавливать свои контакты с внешним миром. Спросив, как я спал, и услышав, что отвратительно, она потребовала объяснения. Я сказал ей о своем предполагаемом заболевании крапивницей и показал ей волдыри на руках.
– Ваша кровь нуждается в разрежении и охлаждении, – быстро заключила она, – подождите минутку. Я посмотрю, что можно для вас сделать.
С этими словами она сошла вниз и тотчас вернулась со стаканом воды, в котором размешала чайную ложку кремортартара [9] .
– Выпейте это, – приказала она не терпящим возражения тоном.
Я выпил. А в одиннадцать часов утра она подошла к моему креслу со второй порцией лекарства. Тут же она сделала мне строгий выговор за то, что я позволяю Ваде кормить Поссума мясом. От нее мы с Вадой узнали, какой смертельный грех давать мясо маленьким щенкам. Затем она преподала способы кормления Поссума не только мне и Ваде, но и буфетчику, плотнику и мистеру Меллеру. К последним двум она отнеслась особенно подозрительно, потому что они обедали отдельно в большой задней каюте, где играл Поссум. Она откровенно высказала им в лицо свои подозрения. Плотник бормотал на плохом английском языке неловкие уверения в своей прошедшей, настоящей и будущей невиновности, униженно переминаясь перед ней с ноги на ногу на своих огромных ступнях. Оправдания мистера Меллера были такого же рода, но с той разницей, что произносились с мягкостью и галантностью истого честерфильдца.
9
Кремортартар – белый винный камень.