На исходе дня
Шрифт:
А Наримантас, вернувшись в отделение, столкнется с Жардасом.
— Слышь, Жардас, не напоишь ли страждущего? Со свидания плетусь, жена заглядывала.
— Я назначаю свидания чужим. И тебе советую. Куда проще!
— Что, ни капельки нет?
— Как не быть! Помнишь старика-то? Внуки коньяк притащили и сухое.
— Как думаешь, коньяк пойдет?
— Лекарство! Только его и признаю.
— В перевязочной? — Наримантас упирается и ни с места. — Ну нет, коллега!..
— Брось! Официально будем пить лимонад. Лимонад и больным разрешается. Ну как? Пойдет лимонад? — И через минуту: — Значит, за собственной женой ухаживал? И вроде неудачно?
— Учусь ходить заново.
— После долгого перерыва
— А как жить, когда самого себя разлюбишь? Когда сам себе противен становишься?
— Глубока копаешь! Пили бы мы с тобой не лимонад, а что-нибудь покрепче, — Жардас подмигнул и расхохотался, — я бы сказал тебе: будь здоров, а ты бы мне ответил: будь! И еще раз, и еще, пока не стало бы двоиться в глазах… Вот мой рецепт!
— Ну так испробуем. Будь здоров!
Койка, вторая, третья… В этой палате три, в той — семь, в большой — одиннадцать… нарезали, как хлеба на сухари, удивляешься своим рукам: и когда столько успели? Шаблинскас-то с Казюкенасом, слава богу, не одни в больнице, хотя заслоняют других, лезут в душу своей беспомощностью, преследуют семейными бедами, прошлым и еще черт знает чем. Оклемаются, нет ли, было бы от чего с ума сходить, врач не чудотворец, делаешь, что можешь, иногда больше, чем можешь, глянь-ка, сколько их, кандидатов на тот свет, уже встало, встает или встанет на ноги, глянь, как светлеют от радости, и благодарности лица, стоит тебе только кивнуть, заговорить или на край койки присесть! Конечно, недостаток скромности, этакое самолюбование — трудился весь коллектив, сотни медиков, обслуживающий персонал. Разве я отрицаю? Не отрицаю и старой как мир истины: выкарабкиваются лишь те, кто цепляется за жизнь, не обращая внимания на суровую мину врача и безнадежный диагноз… но почему, скажите, готовы мы униженно благодарить какого-нибудь монтера, соединившего две проволочки, а врачу, выбросившему прочь кусок гангренозной ткани, стесняемся сказать спасибо? Ручонка-то была восковая. «Когда начну умирать — разбудите!» — вся больница дыхание затаила, а гляди, челюсти двигаются, губы чмокают — живая, значит, лопай, милая, поправляйся! Вот-вот взревешь от радости, словно тот бык.
И чего это я все вяжусь к Дангуоле? Что не пала ниц перед Казюкенасом, идолом моим, да еще занозу всадила, дескать, какой-то дом он на берегу незаконно построил?.. Здравствуй, девонька! Говоришь, лучше помрешь, чем дашься оперировать, боишься уродливого шрама на белой коже? Гм, действительно, порой скверно штопаем… Живот подтянут, груди, как полные чаши, руки-ноги как литые, и сотворит же матушка-природа в наш технический век! Прямо жаль резать такую… Зачем удрала с танцплощадки ночью без провожатого? Могли ведь и что поважнее отбить, хорошо, только селезенка лопнула, хотя, простите, коллеги, позвольте усомниться… Ну-ка, пощупаем еще разок, терпение, девонька, терпение… Боишься операции? Я, видишь ли, тоже: забираться внутрь человека — удовольствие сомнительное, будто в самого себя лезешь, не зная точно, что там найдешь… Ну, ну, птичка — прямо в губы чмокнула! — я старый, старый, да не такой уж дряхлый, чтобы не помнить кой о чем; ну спасибо, лети, голубка, как можно дальше, если будет болеть, хватай такси и к нам… И вас, мамаша, на той неделе выпишем, хирурги вами довольны, потерпите, вам терпения не занимать стать, хоть ведрами черпай — два раза за чертой побывали, куда уж теперь спешить, правда? Названная мамашей женщина зарделась, защебетала о семье, муже, детях, а Наримантас неловко топчется у ее койки, передергивает плечами… заливая глаза, стекают капли пота… да какой там пот — святой елей, миро благодатное, со всеми земными нескладностями и бедами примиряющее. Оживает отсохшая было пуповина, вновь расцветает детородительница — разве не в
— Я понадобился? Вы не ошиблись, сестра?
Нямуните молча теребила поясок своего халата, кусала губы, сейчас она скажет нечто ужасное, что будет не только выговором за отвратительное поведение, но и свидетельством бессмысленности всей его жизни и трудов.
— Казюкенас? Шаблинскас?
Не совладав с дрожащими губами, отрицательно покачала головой.
— Так что же случилось, сестра? Следователь? А вы, вместо того чтобы помочь…
— Я не знала, что доктор очень занят! — Резко отвернулась и чуть не кинулась прочь — не доверяет вспухшим губам, выдающим не свойственное ей волнение. Чувствует их предательский жар, мешающий не только говорить — дышать, халат обтягивает небольшие острые груди, и Наримантаса захлестывает желание, гулом отдающееся в голове; похожее испытал недавно, помогая Бугяните, но в отличие от молоденькой врачихи Касте — созревший плод, и необходимо обуздать себя — ее горячие губы не сулили ни мира, ни благосклонности.
— Поясок… поясок у вас развязался. — Он стискивает в кулак потянувшуюся к ее талии ладонь, кидается к раскрытому окну — воздуха! — но асфальтовый чад не освежает.
— Что? Что вы… — Желание вернуть руку Наримантаса — ведь та еще дрожит, будто коснулась ее — борется в Касте с заботой, пригнавшей ее в палату. Наконец она тихо охает, вроде очнулась от обморока, а губы снова пляшут, не умещаясь на лице. — Зубовайте звонила, доктор!
— Какая еще Зубовайте?
— Айсте Зубовайте. Ну, эта, эстрадная, больного Казюкенаса… Неужто забыли, доктор? — Улыбнулась. В серо-голубых глазах сквозь дымку печали сквозит ирония.
— Ну и что? — по-детски упрямится Наримантас, боясь новых неприятностей — мелькает тяжелая волна волос, обдавая пряным запахом духов, и, словно балерина на сцену, врывается в их беседу Зубовайте. — Чего ей надо?
— Она требует…
— И от законного не рекомендуется требовать, а тут…
— Требует свидания с больным, и, мне кажется…
— Надеюсь, вы не разрешили ей появляться здесь, да еще с огромным букетом? — Пока он на месте, пока в здравом рассудке, эта балерина или певичка в больницу не прорвется! Словно услыхав эту мысль, Зубовайте исчезает. — Между прочим, сестра, в палатах кучи цветов. В послеоперационных! Непорядок.
— Как я могу разрешить? Вы же запретили! — Цветы Нямуните пропустила мимо ушей, в ее четком, звенящем голосе вызов, будто она и есть та самая обиженная им Зубовайте или защитница ее.
— И правильно сделали. Хотите на спор? Осведомилась ли хоть о здоровье Казюкенаса?
— Нет.
— Вот видите! Не здоровье ее интересует…
— Откуда вы знаете, доктор? Женщина, если любит… — Слова срываются с непослушных горячих губ, пугая их обоих, пытающихся спрятаться за правилами и умолчаниями, похожими на ложь.
— Простите, Касте, — он нежно выговаривает ее имя, одновременно погружаясь в главную заботу — как оградить Казюкенаса от болезни, от людских вымыслов и оговоров, наконец, от самого себя. — Вы молоды. Я несколько больше знаю о людях…
— И поэтому… напились с Жардасом?
— С доктором Жардасом, сестра. Две-три рюмки — мелочь. И я бы попросил вас…
— Думаете, больные не замечают?
— Не дети. Должны знать, что и врачи — люди. Что с вами, сестра?
Взгляды их скрестились, теперь невозможно разойтись мирно, без драки…
— Отпустили домой ту девушку? А если у нее действительно с селезенкой?..
— Почти уверен — нет.
— Что значит — почти? Мы и держали ее профилактически. Трезвый бы вы никогда так не поступили. Никогда, доктор!