На кладбище Невинных
Шрифт:
— Я действительно по приезде не искал встреч с тобой, — продолжил аббат, — не хотел быть для тебя живым напоминанием о твоей низости. Доменико сказал, что великодушием своего прощения я могу только унизить тебя, милосердием сострадания отяготить, любовь моя будет подавлять тебя и простить мне их ты не сможешь… — Лицо д'Авранжа побагровело. — Он сказал, что я не смогу спасти тебя… без тебя самого, а ты никогда не захочешь быть спасённым мною. — Аббат опустил глаза. — Я говорю тебе это, уповая, что ты поймёшь. Вернувшись, я увидел на твоём лице зримую печать порочности и… столь же явный след горя. Не пытайся уверить меня, что ты счастлив — любой осколок амальгамированного стекла скажет, что ты лжёшь.
Аббат не сказал
Д'Авранж не ответил. Он и вправду до дрожи ненавидел де Сен-Северена. Ненавидел всю жизнь. Белокурый красавец, любимец преподавателей и сокурсников, он словно создан был, чтобы порождать неуемную зависть менее красивых и менее одарённых. Индиговая кровь подарила ему изящество и утончённость, способность к искромётным экспромтам и творческий дар слова, подавляющее мышление и молниеносность понимания сокровенного. Но всё было пустяком до тех пор, пока в отроках не проступила мужественность. Он никогда не простил Жоэлю любви Мари де Ретель, никогда не прощал и её смерть, в которой странным искажением духа тоже винил Жоэля. Он ненавидел его и за причинённое ему же зло, о котором не мог забыть, ненавидел и за поминутно ловимые ныне восторженные женские взгляды, обращённые на соперника. Бесило даже явное пренебрежение аббата этими взглядами. Но всё это меркло перед куда более злящим обстоятельством, ставшим поводом сугубой вражды — перед той всепрощающей любовью, с которой ненавистный Жоэль смотрел на него. Он не удостаивал даже ненавидеть его! Отказывался мстить! Дерзал жалеть!
Старик ди Романо знал жизнь. Любовь Жоэля и его милосердное сострадание разрывали эту душу в клочья.
Аббат же проронил напоследок сокровенное.
— В мире духовной свободы нет ничего, чего нельзя было бы избежать, Камиль. Я понимаю бремена твои. В роскошных гостиных, в изысканных одеяниях и дорогих экипажах я часто видел несчастные глаза, отчаявшиеся души, живых мертвецов. Законы бытия неизменны: что пользы человеку приобрести весь мир, если душа твоя мертва? Ведь ты понял это ещё тогда… Но любое, самое смертельное увечье души врачуется, ибо не хочет Господь смерти, но обращения грешного. Я люблю тебя, Камиль, пусть Доменико прав, но…
Камиль слушал молча, в оглушённом беззвучии, в котором тонули мурлыкание пригревшегося у ног аббата кота, тихий мерный стук часов и потрескивание дров в камине. Сердце его вдруг на мгновение смягчилось, глаза погасли и увлажнились. Он расслышал де Сен-Северена, несколько секунд молчал, потом покачал головой, глядя в пол.
— Ты… многого не знаешь обо мне.
— Надеюсь, ты не обгладываешь скелеты изнасилованных тобой девиц?
Аббат бросил эту фразу бездумно, походя, он не подозревал Камиля д'Авранжа в гибели Розалин, уверив себя в его невиновности. Бледность разлилась по небритым щекам Камиля, однако, глядя перед собой невидящими глазами, он спокойно, даже с лёгкой улыбкой, проронил:
— Нет, это пустяки. Пиры Тримальхиона, трапезы Лукулла. Разве я похож на каннибала?
— Мне трудно сказать, на кого ты похож.
У Камиля, как заметил Жоэль, снова изменилось настроение. Минутная слабость прошла, д'Авранж снова был зол и исполнен ненависти. Глаза его начали светиться, как болотные огни.
— Если ты подлинно ждёшь от меня сентиментальных слёзных покаяний — не дождёшься. В мире нет и не будет заповедей, определяющих моё поведение. Я хозяин жизни и ставлю грандиозную мистерию торжества своих стремлений, слежу за логикой триумфального
Жоэль сильно сомневался, что ему стоит выслушивать эти софизмы, слышанные уже стократно, набившие оскомину и ставшие банальностями, несмотря на то, что их носители считали себя людьми оригинальными. Почему все эти распутники, с удивлением подумал он, непоколебимо уверены, что обогащены каким-то особым опытом, пусть животным и всем доступным, но принимаемым ими за неповторимый и глубокий? Жоэль иногда встречал на высотах духа людей поразительной силы ума и мудрости, но среди развращённых и чувственных ему даже здравомыслящие не попадались. Либо мощь большого ума расплавит похоть, либо похоть подточит, как ржа, самый сильный ум, разъест его смрадной плесенью и превратит в ничто.
Но теперь аббат лучше понимал беду Камиля. Несчастье всех блудников в том, что ничего духовное занять их не может и, чтобы избежать смертной тоски, они нуждаются в чувственных удовольствиях. Мир духа неистощим и беспределен, но мир плоти слишком куц: всё забавы плоти скоро иссякают, ибо примитивны, однообразны и быстро преходящи. В итоге идущие дорогами похоти не оставляют следов в этом мире и гибнут в мире ином.
Душа Жоэля странно отяжелела от этого понимания, и тут же помутнела от нового озарения. Господи, как же опошлел, постарел, поглупел и обездарел этот человек! Чем он хвалится, чем пытается задеть его, что за вздор несёт? «Насилие для многих неизмеримо повышает наслаждение…» «Ты принял монашество, чтобы унизить меня…», «самое грязное распутство порождается жаждой любви…» И это он говорил ему? Почти похвальба содеянным, проговариваемое равнодушие к Мари, чью жизнь он изувечил, и насмешки над ним самим?
Но слова Камиля не возмутили, а именно… странно разочаровали, даже утомили аббата. Если распутник осознал себя распутником и ужаснулся — он уже стал кем-то другим, но слушать подлеца, отстаивающего своё право быть подлецом и даже требующего уважения его принципов — это скучно. Но, может, это просто поза? Камиль болен, истомлён и потерян. Он не равен себе…
— Жажда любви? Любви надо быть достойным. Ты, которого к женщине влечёт лишь похоть, хочешь уверить меня…
— Что меня влечёт — меня не интересует, — перебил д'Авранж, — но я давно понял, что пик наслаждения достигается лишь в моменты свершения абсолютной блудной мерзости.
Аббат вздохнул. Камиль невольно проговорился. Да, он понимал, что творит мерзости. Но что это меняло? Теперь аббат въявь заскучал и преисполнился вялой тоской. Говорить было не о чем, и Жоэль внезапно ощутил странную горечь — горечь гибели последней надежды обрести на земных стезях друга, и тут же поразился себе. Каким же глупцом он был, надеясь на это? Почему его душа когда-то выбрала именно этого человека? Что это было? Незрелость духа? Неопытность сердца? Жоэль не понимал себя. Он ли повзрослел или этот человек подлинно деградировал? А, может, и то, и другое?
Камиль д'Авранж умолк. Он заметил выражение лица Жоэля, отстранённое и скучающее. Это неожиданно обозлило, ибо он совсем не такой представлял себе эту встречу. Ему казалось, что аббат взбесится и кинет ему наконец в лицо слова ненависти, злости и мести, но это скучающее вялое безразличие и тоскливое безучастие были для него безжалостней любых оплеух. Жоэль бесил Камиля д'Авранжа до нервного трепета.
Аббат же, горестно озирая Камиля, неожиданно в рассеянном недоумении вспомнил переданные ему Робером де Шерубеном посмертные слова Розалин. Ведь мадемуазель де Монфор-Ламори сказала почти то же самое. Бочка данаид… Да, похоже, бедняжка Розалин была права. Пустота, низость помыслов, жалкое субтильное убожество.