На кресах всходних
Шрифт:
Дал прикурить.
Кузнец дольше, чем было бы в другой, обычный раз, прилаживался к заемному огоньку, наконец заглотил дыма, закашлялся.
— Ты ж не куришь.
Шимон твердо посмотрел ему в глаза:
— Закуришь тут.
Раштикайтис бросил взгляд за спину, в напряженную ожиданием группу соратников по будущему погрому. Что-то ему не понравилось в их лицах.
— Ксендз Волотовский приезжал.
— Знаю.
— Из Сопоцкина.
Шимон кивнул и тоже оглянулся на своих. Было их раза в три меньше, чем людей Раштикайтиса.
— Что сказал ксендз? — спокойно спросил Шимон.
—
— Так оно и есть, — сказал Шимон.
Раштикайтис шумно втянул воздух:
— Так-то оно так.
Шимон прищурился:
— А что не так?
— Одним словом, ты должен понять.
— Будете громить?
Раштикайтис затянулся сильнее, чем обычно, отчего закашлялся — и сам удивился этому. Слабость вылезает, что ли?
— Сам знаешь, что на свете происходит.
— Так, значит, будете.
— А как быть?
По словам получалось вроде просьбы подсказать, а по тону — сообщение, что погрома не избежать, хотя вроде как и не очень хочется.
— Ну, давай, отдаю мой дом, женщин только выведу, постель возьму, а так бей. Но больше никого, такой уговор.
Некоторое время Раштикайтис думал, потом покачал головой:
— Не уговор. Если начнем, не остановимся.
— Понимаю.
— Сам знаешь, что такое погром.
— Нет, Йонас, только слышал. Давно живу, но попадать не доводилось.
— Мне тоже.
— Тогда зачем?
Цигарка кончилась, окурок обжигал пальцы. Шимон загасил его, не бросая: брошенный окурок — конец разговора, а дальше буря и буча.
— Везде есть, так и у нас должно быть.
— Что? В Гродна есть гетто, я слышал. Погрома там не было.
В глазах огромного литовца неожиданно появилась довольная искра.
— Сделаем тоже.
— Что?
— Что в Гродна.
Шимон оглянулся, брови сошлись на переносице, как две мысли. Одна радовала — погрома можно избежать, а вторая — с прежней жизнью все же прощаемся.
В конечном итоге Раштикайтис потребовал немного, учитывая и просьбу ксендза Волотовского: огородить дворы Бадилкеса, Гольдшмидта и Свердлина со всеми постройками, и пусть считается, что это гетто. И если окажется на Голынке какой-нибудь проверяющий, то все местные евреи пусть придут за эту ограду и там будут, пока он не уедет. Ограда — всего лишь веревка между вкопанными вехами. Чистая, в общем, картинка.
Раштикайтис развел руками — мол, меньше не могу.
Шимон смотрел на него неотрывным взглядом. Надо было понимать, что этот человек оказывает ему и его народу немалую услугу. Самого страшного не будет, так что надо быстро и довольно соглашаться на предложенный минимум.
— Только чтоб я не был дураком перед своими. Мне должны верить.
Раштикайтис кивнул:
— Только пошлю мальчонку с сигналом — всем вставать и топать за веревку.
Кузнецу было тошно, хотя, конечно, здравый рассудок подсказывал: бери что дают. И потом, это он мог сказать себе: по Европе его братья сплошь и рядом сидят за такими веревками и даже иногда радуются этому. Сами этого хотят.
— А я слово даю: бить никого не будем и даже на двор не войдем.
Шимон бросил окурок под ноги,
Янина проснулась, разбуженная особенно громким заявлением Хаврона:
— А мне смех!
По-смешному развивались дальнейшие события в той Голынке, после того как вернулся в местечко пан Бронислав, двоюродный брат пана Матысика. Сам Матысик был человек мирный и даже арендой не больно донимал мужиков «при Польши». Многие хотели перейти к нему от других хозяев — да разве ж наш мужик на что-нибудь решится? Ему только намекни, что могут показать кулак, он и сел.
Пан Бронислав был человек с прошлым, то есть с судимостью. За что-то его взяли в Буда-Кошелеве, поэтому и считалось — он сгинул на севере, где сгинули многие. Мало кто из поехавших туда освежиться поляков потом куражился на свободе. Пан Бронислав не только вернулся, но вернулся с намерениями. Ему прямо так и хотелось за что-нибудь взяться, во что-нибудь включиться. Под большевиками ему развернуться не удалось, решил он развернуться под немцами. Среди голынковских мужиков наблюдалась почти полная смирность, на такие случаи есть евреи.
Присматривался-присматривался пан Бронислав к местному порядку, спокойно обедал у родственника, а потом вдруг срочно покатил в Сопоцкино. Там у него был Франтишек Апанель. Апанель тоже сидел, только недолго, за мелкое воровство, сдружанились они в тех самых не столь отдаленных местах. Апанель в Сопоцкине оказался шишкой. Добровольный помощник порядка, а потом и официальный помощник. И вот он уговорил лейтенанта Зиммеля, тамошнего немецкого чина, на мотоцикле прокатиться до Голынки.
Прокатились.
Было много веселья.
Шимон Бадилкес очень смешно, неаккуратно и шумно выполнял уговор с Раштикайтисом. По правде сказать, Зиммель даже не понял, что это за переполох перед ним происходит. Ему объяснили про новый порядок в Голынке — мол, так и так.
Одобрил. Чтобы немец не одобрил порядок, трудно представить.
На другой раз приехал уже только сам Апанель и потребовал, чтобы гетто образовалось уже ради него лично. Был он человек скверный — нервный, мстительный, — все о том знали, плохая слава любит уши. Раштикайтис очень извинялся, но тихо и в сторонке перед Шимоном, и тот дал слабину, велел своим идти за загородку. Зачем подводить не такого уж плохого человека, а Раштикайтис так и объяснял: могут от гада быть неприятности, Апанель донесет и так далее.
А тут уж только дай начаться. Через месяц все голынковские евреи уже прочно жили только в гетто, и жили постоянно. Чтобы выйти вон по своим делам, торговать или стеклить там что-нибудь, приходилось брать разрешение у Бронислава Матысика. Он взял в немецкой канцелярии в Сопоцкине стопку бумажек с орлом наверху, и теперь каждый должен был идти до двора Матысика, где с особого отдельного крыльца стучаться покорно до апартаментов Бронислава.
Янина все еще не понимала, зачем Хаврон ей все это рассказывает. Все еще из услышанных фрагментов не складывалась единая картина. И вообще, ей не нравилась бодряческая, шутейная манера дедка Хаврона, поэтому многое из его бурлескного бормотания она пропускала мимо ушей.