На кресах всходних
Шрифт:
— А кто же это теперь сидит в лесу?
Получалось нехорошо: если они не партизаны, зачем наносят увечья немецким полицаям? Просто злой народ с вилами? Вопрос, что делал Мирон в Порхневичах, как-то не возник. Скорее всего, потому, что человеку в черном это было невыгодно. А ранение было выгодно. Гапан судорожно хлебнул теплого чая.
— Где твой сын? — спросил черный плащ.
— Перед домом на санях. Бредит.
Маслофф встал:
— Я отвезу его в госпиталь.
— Еще же только начали... — высказал сомнение Иван Иванович.
— Не во Дворец. Дальше, у аэродрома, есть санчасть,
Оксана Лавриновна настолько не могла поверить своему счастью, что даже не поблагодарила.
Человек в черном сделал ей знак: иди, я сейчас. Она вышла, больно зацепившись за косяк плечом.
— А как с нашим делом?
Иван Иванович молчал.
— Где твой мужик с мокрым носом?
— А он в чем виноват?
— Почти сорвана операция майора Виммера, кто-то должен за это ответить.
— Что же твой майор сам в лес не пошел разобраться?
— А там озверелые партизаны. Есть специальные части для того. А у мужиков в лесу не только вилы, думаю. Один у нас при смерти, тебе мало?
— Гунькевич тихо сидел под запором, он даже...
— Хватит. Кроме того, всем нужно показать, что мы тут не шуткуем. На серьезной службе и спрос серьезный.
Гапан мягко, расстроенно сел на свой стул. Вот оно как!
— Прошу прощения, Мирон все равно помрет, а Гунькевич — он хороший мужик, исполнительный. Давайте я ему шкуру на боку прострелю и вы заберете его в госпиталь.
— Обманывать командование?
Получившие приказание Мажейкис и Кайрявичус деловито освободили покорного Гунькевича от винтовки. Он с удивленной улыбочкой смотрел по сторонам, стараясь поймать взгляд Гапана. Тот стоял за спиной черного плаща и глядел в пол.
Отвели сопливого полицая недалеко, к ближайшей липе. Мало времени, сухо заметил главный; клацнули затворы, прозвучала команда. Не переставая удивляться, Гунькевич осел на подломившихся ногах и скромно завалился на бок.
Глава четвертая
Организованный в лесу лагерь представлял собой бредень, пролегавшие поблизости мелкие человеческие токи через Пущу оставляли в его ячеях разнообразный людской материал.
Почти в первые дни притулились к лагерю два советских солдатика — Вася Долженков и Толя Кукин, все лето они батрачили на каком-то уединенном хуторе у довольно добродушного, по их рассказам, старого поляка, но явилась пара мотоциклов, дом заполыхал, и мужички тихо рванули с пасеки, где обретались, в окружающий безбрежный лес. Наткнулись на бдительного Зенона, охотно сдались и были под конвоем препровождены на суд к Витольду Ромуальдовичу.
Были и еще.
Куда их было девать? Прогнать от своего и так необильного котла — выбредут рано или поздно на какую-нибудь власть злее Гапана и не скроют, что видели кое-кого в Далибукской Пуще. Пусть пока побудут здесь, под рукой. Запрягли их в непрерывные земляные работы — для коров, свиней и коз с овцами тоже нужны были укромные убежища.
Никто не мог упомнить, каким именно образом в расположении лагеря оказался и Слава Копытко. Двадцатипятилетний примерно комсомолец из Замостья, что по ту сторону Пущи, на автомобильной трассе у большой станции заготскота. Худой, нескладный,
Витольд трижды выслушал его возбужденные речи, сначала кивал, потом молчал, не кивая, наконец велел заткнуться — мол, погляди, мил комсомолец, что у нас тут прямо под носом и вокруг делается, здесь у нас богадельня с яслями, а не партизанский отряд. Копытко не внял и стал талдычить о необходимости борьбы каждому, кто попадался под руку. Бродил худой, изможденной тенью по лагерю и вокруг него, а то сидел на кухне у Станиславы, грелся у костра. Она иногда пыталась его подкормить, но он, проявляя комсомольскую честность, отказывался от дополнительной ложки каши или корки хлеба, ибо то было бы нечестно по отношению к остальному лесному народу. Именно за эту жесткую неподкупность его и терпели, потому что во всех других отношениях он был невыносим. Где спал, было непонятно: то в одну нору сунется на ночь, то в другую.
Явились Касперович и Шукеть — те, гуриновичские.
Бывший полицай был очень осторожен и прибыл как бы на разведку — возьмут ли его в лесной отряд, и именно что со всем семейством? Жил он и так у родни в глухомани, но трясся: вдруг кто-нибудь приревнует и донесет, что он беглый от власти работник немецкого порядка, и его поставят, как Гунькевича, к стенке.
Витольд сказал, что они тут и так не жируют, полицайское прошлое его не смущает, только людишки могут в лагере оказаться всякие: взять хотя бы того же Копытку — у него к полицаям особый счет, и пистоль он под шинелью прячет заряженный.
— Ты его сдай, — велел Витольд комсомольцу.
Комсомолец занервничал, на щеках его росли кустики серой растительности; когда нервничал, он начинал их расцарапывать.
— Я его добыл в бою.
Витольд недоверчиво покачал головой:
— С трупа офицерского ты его снял.
Копытко был поражен внезапной проницательностью командира, взял свой парабеллум за ствол и положил перед ним.
— Михась, отнеси под замок.
Шукетя интересовало конкретно: боевая ли часть у Витольда или так, кучка испуганных человеков?
Разговор у него с Порхневичем получился неоткровенный, со смешками, прищурами. Шукеть косвенно, но упорно намекал, что просто так отсидеться невозможно, какую-то сторону принимать придется. Расчет на то, что сочтут невредным и неопасным, — глупый. Вернуться в веску и как-нибудь обустроиться — не выйдет. Раз уж спалили, так уж спалили, сожженное — вне закона.
Витольд резко ни от чего не отказывался, тоже говорил не в лоб. Пояснял: народ ведь тут, в лесу, у него мирный. Три охотничьих ружья на весь лагерь. Так что вопрос о стороне, на которую стать, праздный. Тут бы с голоду не помереть.