На линии огня: Фронтовых дорог не выбирают. Воздушные разведчики. «Это было недавно, это было давно». Годы войны
Шрифт:
Крэч и Мусилэк с жадностью расспрашивали меня о подробностях нападения гитлеровских войск на Советский Союз, и я рассказывал им о том, что вычитал утром в «Чешском слове». Оба они выразили твердое убеждение, что немцы будут разбиты, и как будто даже ободрились, ожидая, по-видимому, с войной перемен скорее к лучшему, чем к худшему как в общем положении Чехословакии, так и в своей личной судьбе.
Я, с своей стороны, расспрашивал о режиме в тюрьме. Режим, по их словам, был очень жесткий. Кормили впроголодь. Пищу давали трижды в день: утром — кружку кофейного суррогата и кусок черного хлеба на день, в обед — тарелка
Обращение, конечно, на «ты» — с рабочими, офицерами, депутатами, профессорами, все равно. Ни книг, ни перьев, ни бумаги не давали и ни в каком случае не разрешали их иметь.
О газетах арестанты не имели представления, хотя кое-какие новости, — правда, и незначительные и неточные, — до них доходили: через коридорных уборщиков или через парикмахеров. Помню, в уборщиках состоял один чешский полковник.
Никаких свиданий с родными или знакомыми не полагалось. Писем тоже ни получать, ни писать было нельзя. Единственное, что разрешалось, это получать из дома в две недели раз чистое белье, возвращая для мытья грязное.
Белье должно было доставляться в тюрьму в чемоданчике. Надзиратель подносил его к камере (подчеркиваю: не в камеру, а именно к камере), останавливался на пороге раскрытой двери, требовал подать себе столик, ставил чемодан на стол и открывал его, подымая крышку так, чтобы арестованному не видно было, что лежит в чемодане. Дело в том, что в чемодане могли оказаться съестные припасы, присоединенные к белью сердобольными и не желавшими подчиняться «правилам» женами и матерями, — этих припасов арестованный не видел и их не получал.
Во время выдачи белья одному из заключенных товарищи его должны были стоять в стороне, вытянувшись «во фронт». И вообще при первом звуке открываемого замка в двери все арестованные обязаны были вскакивать, выстраиваться гуськом (один за другим), а как только дверь откроется, стоящий впереди товарищ должен был, кто бы ни вошел, громко, по-солдатски (притом на немецком языке, конечно), рапортовать:
— В камере номер триста девять все обстоит благополучно!
Если этот рапорт звучал недостаточно громко, следовал строжайший приказ повторить его «как следует».
У нас рапортовал обычно Крэч, и делал это «отлично», не жалея голосовых связок. Дикарям надзирателям эти громоподобные рапорты доставляли, по-видимому, истинное наслаждение.
Надо было уметь также выскочить, как сумасшедшие, одним прыжком из притворенной, но уже отомкнутой двери камеры на наружную галерею и тотчас вытянуться вместе с арестованными из других камер «во фронт», когда раздавалась команда выходить на прогулку. Замедливший выскочить рисковал получить не только грозный окрик, но и оплеуху. Когда все арестанты или некоторая их часть опаздывали на одну-две секунды выскочить из камер, вся церемония выскакивания повторялась снова.
Ходили по двору в двух больших концентрических кругах на расстоянии четырех-пяти шагов
Иногда из толпы вызывался какой-нибудь еврей, и над ним производились особые истязания, тоже под видом гимнастики: большое количество Kniebeugen, непосильное подымание и опускание вытянутого горизонтально корпуса на пальцах рук и т. д. И здесь же гимнастические упражнения подкреплялись побоями.
Спали заключенные на соломенных тюфяках на полу. Подымались утром в темноте, ложились вечером засветло.
Воду для питья брали, потянувши проволоку, из того же отверстия, из которого наполнялся и очищался унитаз. Над унитазом также мылись по утрам.
Раз в две недели ходили в баню, устроенную в подвальном этаже тюрьмы. В большую комнату с пятнадцатью душами впускалось сразу человек 50–60 заключенных, которые должны были в течение пяти минут вымыться, перехватывая друг у друга струю воды. Надзиратель, стоя в стороне одетым и в фуражке, наблюдал эту картину, грозно окрикивая, а иногда и награждая пощечинами тех, кто пытался перешепнуться с соседом.
Курить строго запрещалось. Найденные при обыске спички, окурок влекли жестокое наказание.
Просунуть что-нибудь в «волчок» (или «глазок») нельзя: отверстие «волчка» было перекрыто стеклом.
Заключенным в течение целого дня оставалось забавляться только шашками: шахматная доска была намечена гвоздиком или ногтем на некрашеной крышке столика, шашки склеены из хлебного мякиша.
Перестукиваться с соседними камерами было невозможно: из коридора подслушивали и строго наказывали. Как? Просто били по физиономиям или заставляли делать по 50 приседаний.
Надзиратели следили за арестантами и ночью, время от времени заглядывая в «волчок». Арестанты обязаны были, между прочим, держать руки поверх одеяла. Застигнутые с руками под одеялом осыпались грубой бранью, а то избивались отомкнувшим дверь и входившим в камеру надзирателем. Один раз я сам слышал глубокой ночью, как надзиратель долго гонял провинившегося арестанта кругом по галерее и каждый раз, как тот пробегал мимо него, хлестал его с бранью по физиономии.
Хряст! Хряст! — слышалось из-за двери.
Сердце кипело. Хотелось протестовать, колотить кулаками в железную дверь, но… чего бы я этим достиг? Вероятно, только того, что вместо одного оказалось бы два избитых. Протест мой, наверное, не вышел бы не только за пределы тюрьмы, но и за пределы нашего коридора.
Подкрадывались надзиратели к камерам неслышно и незаметно, потому что и днем и ночью расхаживали по коридорам в мягких туфлях. Всю ночь камеры освещались яркими электрическими лампочками.
На допросы арестованных совсем не вызывали или вызывали очень редко, в несколько месяцев раз. Очевидно, что в тюрьме было гораздо больше ни в чем не виноватых, чем в чем-то виноватых лиц. Допросы производились в «Печковом палаце», куда заключенных доставляли «черными воронами», то есть в закрытом наглухо небольшом черном арестантском автобусе без окон. При допросе били и пытали.