На солнечной стороне. Сборник рассказов советских и болгарских писателей
Шрифт:
Пронзительным пламенем кислорода прожгли ходы в запекшейся массе, чтобы выпустить кипящий чугун.
Потом началось падение температуры домны.
Ее бессильное замирание.
Пустили горячее дутье. Сжатый жгучий воздух с песчаным дерущим скрежетом врывался в домну.
Частые, огромной мощности, тугие удары газомоторов. Это они нагнетали в каупера воздух. Леточное отверстие, пробитое, развороченное, зияет.
Но чугуна нет.
С шипеньем и фырканьем вылетает из летки горячий мусор, но не чугун.
Расплавленная
Пробили кладку. Изменили температурный фокус. И почти по капле снова начал оттаивать чугун. Сочится.
Печь работала на малом ходу, с неполной нагрузкой.
Густой шлак залепил стволы фурменных рукавов. Полещук с красным и злым лицом кричал на рабочих. Расставив ноги, натянув до рта кепку, отворачивая лицо от парящих холодильников, он закручивал болты новой фурмы.
И внезапно «козел» — гигантская спекшаяся глыба — дал осадку.
Она ударила в горн, словно гигантский поршень, и выбила фурму.
Кипящий чугун хлестал из отверстия. Полещук нагнулся к железному лому, чтобы ударить им по подвешенному буферу — дать сигнал о прекращении дутья. И этой секунды промедления было достаточно.
Лужи кипящего чугуна окружили его. Он полез вверх по железному плетению колонны, чтобы спасти ноги.
Лицо его было обожжено, одежда тлела.
Глоба, помощник горнового, подняв лист рифленого железа, защищаясь им от чугунных брызг как щитом, бросился на помощь к Полещуку. Он вынес Полещука на руках.
А сам, широко ступая горящими деревянными колодками, выбежал на литейный двор и стал кататься в песке, чтобы погасить горящую одежду.
Полещук месяц пролежал в больнице.
Он вышел оттуда с новым лицом.
Его лицо, омоложенное ожогом, блестело розовой, туго натянутой кожей. Только шея была по-прежнему темной, морщинистой, как старое голенище.
Вместе с изношенной кожей пропали усы.
Замечательные, пышные усы горнового, взлелеянные годами долгого и нежного ухода.
И теперь, привычно подняв к голой губе сложенные щепотью пальцы, Полещук ловил только воздух.
Но самое скверное было то, что вместе с усами у Полещука пропала охота работать на доменной печи.
Видно, ужас прикосновения огня не так легко побороть человеку.
Полещук ушел с завода.
Он не хотел встречаться с прежними товарищами, потому что нет у доменщиков презрения более сильного, чем презрения к трусам, изменникам их смелой профессии.
Полещук поступил на курсы железнодорожных машинистов.
На курсах училась молодежь.
Полещук стыдился своего возраста и старался ничем не выделяться от своих сокурсников.
Преподаватель теоретической механики вынужден был часто призывать Полещука к порядку.
— Что это вы разбаловались, Полещук? А ну, пересядьте за первый стол!
Полещук, оставив своего соседа, с которым он мерился силой, шел, тяжело и косолапо передвигая ноги, ничего не видя перед собой от стыда.
Конечно, Полещуку не хотелось баловаться. Знания и так давались ему с трудом. Но боязнь, как бы его не уличили в старости, заставляла его переносить эти страдания.
Полещук прослыл среди курсантов чудаком. К нему относились с игривой веселостью. От него ждали всегда какой-нибудь штучки.
И он знал, что от него ждут этих штучек, и у него не было воли не выкидывать их, и, содрогаясь от стыда, он их выкидывал.
Здоровался он так: наклонит голову и подвигает ушами, — а волосы уже седые.
Если бы кто-нибудь из доменщиков увидел Полещука во время этих унизительных шутовских проделок, никто не поверил бы, что перед ним Полещук.
Полещук пришел на завод двадцать лет тому назад кротким деревенским парнем. Он прошел многие профессии доменщика, пока стал горновым. Он изучил характер печи, командовал ею снисходительно и властно, по-хозяйски. И печь слушалась его. Полещук упорно не принимал заводских терминов. Пользовался своими.
Колошник называл кормушкой. Ход печи разделял на рысь и галоп. Иногда печь шла махом. Ковш — горшок. Сталеваров обзывал супниками. Когда давали плохой кокс, он кричал, что не желает работать на полове.
У него существовали свои приметы, и если сменный инженер спрашивал, сколько он сегодня думает дать чугуна, Полещук оглядывался на печь и безмятежно отвечал:
— А кто ее знает. Это как она захочет.
Но печь перестала слушаться Полещука. Яростная и непокорная, она вышла из повиновения. И Полещук растерялся, он уже не верил, что печь снова можно подчинить себе. Авария явилась как грозное свидетельство его беспомощности.
И Полещук решил стать железнодорожным машинистом, чтобы мчаться мимо этих неподвижных мест, напоминающих ему о его трусости-измене.
В мастерской депо Полещук изготовил для будущего своего паровоза гудок.
Блестящая медная труба лежала на дне его сундучка, завернутая в полотенце.
О достоинстве паровозного гудка судят не по блеску сияющей шлифовку а по звуку.
Звук этого гудка был великолепен.
Из медного горла его, клубясь, исходил грозный, многоголосый напев, полный могущественной силы.
Для того чтобы создать такое дивное звучание, Полещук потратил много времени и сил.
Дома у Полещука был чайник с наглухо запаянной крышкой и с нарезным носиком. На этот носик Полещук навинчивал трубу гудка. Поставив чайник на примус, завесив окна одеялом, он ждал, пока пар, набрав силы, не начинал своего пения.
Полещук регулировал, подтачивал стальную пластину, чей трепет и придавал звуку это многоголосое пение.
Машинисты любят музыку паровозных гудков.
Но ни у одного водителя, даже самого мощного паровоза, не было такого гудка, какой сделал для своей будущей машины Полещук.