Над Черемошем
Шрифт:
— Покажи, Василь, свой метод, — просит другой.
— А не поздно? — парень посмотрел на горы, которые уже гасило прозрачное, как вешняя вода, небо.
— И в самом деле поздно, — вздохнул Иван Микитей, думая о своей Настечке.
— Постыдился бы болтать такое среди бела дня! — напал на Микитея пожилой лесоруб. — Великий грех даже лишнюю минуту держать про себя такую новость.
— Уже и грех записали, — покачал головой Иван. — Что ж, Василь, начнем? Только какой грех мне моя Настечка запишет?
— Помолчи уж! Ни днем, ни ночью не перестаешь хвалиться своей Настечкой!
Василь
— По-стахановски! — кричит старый лесоруб, подбегая к Василю. — Послезавтра и наша гора так загудит. За вами, верно, и ризовать не поспевают?
— Не поспевают.
Снизу к Василю и Ивану спешит Володимир Рыбачок.
— Василь, Иван, вот вам по газете — там о вас пишут — и телеграмма!
— Мне? — встрепенулся Иван.
— Василю. Из России!
— От кого же это может быть?
— От Мариечки! — с эффектом проговорил Рыбачок, следя, какое впечатление произвели его слова.
Василь нетерпеливо выхватывает телеграмму. За его плечами поудобнее устраивается Иван.
«Дорогой Василько, шлю тебе радостный привет с русской земли. Течека…» Это что еще за течека?
— Течека? А ты и не знаешь? — удивляется Иван. — Это значит — ты чекай. Жди.
— А ты откуда знаешь?
— Мало ли я телеграмм получал?
— От кого?
— От кого? От Настечки моей.
— Что-то я не припоминаю, чтобы она куда-нибудь уезжала из отцовского дома.
— Ну, что ты понимаешь! Будто нельзя и без этого послать телеграмму! Мне Настечка раз даже «молнию» вдарила!
— Это что ж такое?
— Тоже телеграмма, только втрое дороже. Чаше всего про любовь.
— Ты гляди! Что же, и мне посылать «молнию»?
— А что же? Можно, — великодушно разрешает Иван. — При таких заработках можно и гром и молнию послать.
«Тут нас приняли по-братски, — читает Василь. — Нам очень хорошо, на каждом шагу учимся, как надо жить. Течека».
— Еще раз напоминает: жди, мол, пока выучится, — охотно разъясняет Иван.
— И буду ждать, пускай хоть и все земледельческие науки пройдет, — мне есть кого дожидаться. Ты еще не знаешь, что у меня за Мариечка!
— Помолчи уж. Ни днем, ни ночью не перестаешь хвалиться своей Мариечкой, а про Настечку только слово скажи — сейчас же и рот закрывает.
— Тебе не закрыть, законопатить надо! Утром пойдем на пастбище?
— Пойдем, браток!
— Иван, а славная у меня Мариечка? — Василь порывисто сжал друга в крепких объятьях, заглянул в его лукавые, смеющиеся глаза.
— Славная, славная… Правда, не такая, как моя Настечка, но… Ой! Бешеный! — и он, едва удерживаясь на ногах, понесся вниз, сперва в самом деле боясь упасть, а затем уже нарочно, со смехом, махая руками и отбивая постолами фигуры гуцульских плясок.
Над самой полониной плывет утомленное, изорванное в клочья небо, и когда из-за
На песню парней откликнулась мелодия флояры — гуцульской флейты. Из рубленой зимарки — пастушьего куреня — вышел старый Марьян Букачук, приложил руку к глазам.
— Здорово, дети! — приветствует он Василя и Ивана. — Рад за вас, рад. Есть у вас головы на плечах.
— А вы откуда знаете? — удивляется Иван.
— Что у вас головы на плечах? Да оно и так видно. А слава теперь и до полонины докатывается. — Букачук отворил дверь в зимарку, и парни увидали в помещении детекторный приемник. — Агроном Нестеренко принес. Агроном на пастбище — большой человек. И слова у него чистые, как вода питьевая… Так что уж не знаю, где вас и усадить, детки, — может, вы теперь на эти топчаны и сесть не захотите — про вас ведь уже и в газетах пишут, и по радио передают.
— Сядем или нет? — серьезно спрашивает у Василя Иван.
— Конечно, нет! — и они одновременно опускаются на незатейливые скамейки.
— Стахановцы! Какое слово красивое да гордое! — Марьян с любовью поглядел на парней, потом вздохнул и задумчиво заговорил: — Жизнь идет, как река течет. За все мое батрачество никто мне доброго слова не сказал. Быдло и быдло. Как стал на слабые еще ножонки, так и пошел кривить их на графских полонинах. До зимы со скотинкой все в горах да на пастбищах, а в сильную стужу — желоба, коровьи ясли служили мне постелью. Вытру с них густую воловью слюну и ложусь, как в гроб. Волы жуют надо мною свою жвачку, согревают своим дыханием, жалеют безысходного батрака больше, чем вся графская экономия. А вы, детки, только взялись за работу — уже об вас все торы шумят, вся отчизна согревает вас.
— Философия! — с чувством проговорил Василь.
— Философия! — подтвердил Иван.
— Что, детки, в селе слыхать? Не пишут люди, которые в колхозы поехали?
— Пишут. Телеграммы шлют. Повсюду их в русской стороне гостеприимно встречают.
— Известно, русские. У них ко всем людям сердце доброе, только на выродков гневаются. Как бы отправить уже наших врагов туда, где им черт «здравствуйте» скажет!
— Приходили в зимарку?
— А то нет! Вбегает этот Бундзяк и давай шарить по всем углам. Вытащил из-под стрехи два круга сыра, а потом наложил на полонину дань, чтобы отдавать ему десятую долю сыра, масла и приплода. «Так ведь теперь, — говорю я ему, — пане податковый экзекутор, полонина народная, не ваша?» Как он завертится, словно пес, которому лапу отрубили. «Была и всегда будет моя. Захотел, чтоб я твою голову на пороге топором отсек, быдло?!» — да как даст мне обухом под ребра.