Над краем кратера
Шрифт:
Затем я ехал в поезде, пересекающем бескрайние азиатские степи. Поначалу его сопровождали вдоль полотна деревья, и когда поезд разгонялся, казалось, что одно дерево пляшет диковинный танец – меняет цвет, редеет, вытягивается вверх, вжимается в землю.
Насколько я понял от профессора Огнева из знаменитого Ленинградского ВСЕГЕи – Всесоюзного научно-исследовательского геологического института, мне предстоит исследовать юрские отложения, вскрытые скважинами в центре и на севере пустыни Каракум, изучить разрезы, отбирать образцы, искать фауну. Работа обещает быть интересной.
Правда, надо еще найти самый обыкновенный человеческий контакт
Городок встретил духотой, как будто верблюжье войлочное небо притиснуло его к земле. В одном из помещений экспедиции, длинном, похожем на сарай с множеством окон, где все сидели потные, хотя вентиляторы работали во всю силу, в коридоре стоял Витёк, слегка обрюзгший. Увидел меня, залоснился маслинами глаз. Обнялись. Искренне, до чёртиков, рад, и не знал, что я приеду.
Мы идем по городку, который лежит в совершенно плоской степи. Нет охвата для глаз, как бывает, когда город расположен на холмах, и потому кажется, за каждым домиком, который перед тобой – предел: дальше ничего не видно. И надо дойти до какого-нибудь крайнего глинобитного домика, чтобы увидеть: дальше – пустота, суглинистое, пыльное, незнакомое пространство и, если чутко прислушаться, тихо постанывающее ветром. Стоишь у домика, обозначающего предел человеческого жилья. Проникаешься уважением к невзрачному домику: шутка ли, впритирку с ним – край света.
Витёк говорит без умолку. Занимается съемкой, а это значит, весь полевой период трястись в кузове от тоски до тоски, прости, оговорился… от точки до точки, не пропустить отмеченной на карте аэрофотосъемки ни одной ложбинки, ни одного выхода коренных пород, и каждое их обнажение измерить, отбить образцы. Труднее всего шоферу в раскаленной кабине. На каждой остановке надо прочищать фильтры от песка. Каракумы, пустыня километров на семьсот, да всё отложения древних рек Теджена, Мургаба, Пра-Аму-Дарьи. От первичного рельефа ничего не осталось. Помнишь, ты рассказывал об Элладе, о боге ветра Эоле. Так в геологии работа ветра так и называется «эоловой». Перевеяло и заново сложило. Кстати, одинаково скучные на вид, пески, в общем-то, разные. Грядовые пески, поближе к горам – до пятнадцати метров высоты. На севере пески котловинные грядовые – до двадцати метров, а на западе – ячеистогрядовые. Увидишь их, тебе же ехать по ним к Аралу. Да что я треплюсь и треплюсь, пошли ко мне, и никаких возражений, жить будешь у меня. Торчал я все пять лет в вашей общежитской комнате, с Кухарским «на дурачках», а теперь – должок. Кстати, Кухарский в Актюбинске, переписываемся. У тебя есть время ознакомиться с материалом. Через неделю выходим в поле, тебя подбросим до буровых скважин, а вообще, работа ничего, втягивает, погоди, сбегаю насчет койки.
К обеду мы втащили койку в его комнату, большую, с тремя окнами на одну сторону. Никогда еще не видел такой запущенности: все вещи были измяты, валялись, где попало. Еще, что ли, один способ спастись: жить в такой запущенности? Стол завален корками хлеба, рваными засаленными газетами, пустыми бутылками. Постель на койке, казалось, всю ночь месили и перелопачивали. Странно выглядели среди этого бедлама настенные часы с гирей. Они стояли. Я оттянул цепь, поправил стрелки, и в комнате появился хотя бы один ритм, одна упорядоченность.
– Ну
Я лег на койку, покачался на пружинах: сразу в голову полезло общежитие, зима, метель, озеро. Вскочил, гляжу в окно. Пустая улица, долгая глинистая скука. Пощупал тайный бабушкин кармашек. Это уже стало моим наваждением. Хотелось бы вынуть свиток, почитать хотя бы немного, но прикасаться к священному тексту в этом грязном углу было бы преступлением. Оставалось поднять с пола какой-то детектив с отодранной обложкой и невозможным текстом – «рука скользнула за пистолетом…» Все страницы были в песке. Всю дорогу в эти края мне снился песок. То касался босых моих ног – влажный, морской, ласковый песок, то равнодушно струился в стеклянное горлышко, укорачивая мою жизнь.
С улицы позвали. Витёк стоял с двумя миловидными девицами, – Мусей и Галей. Муся была черноволосой, худенькой. Галя – блондинка, поплотней. Пошли в «чойхону», где мелькали пестрые полосатые халаты, старик в синем вельветовом пиджаке, с седой окладистой бородой, читал газету. Пока мы устроились за столом, Витёк бегал куда-то, хлопотал, а я глядел в окно, я не мог оторвать взгляд от другого не менее живописного старика в чалме, который ловко нес на макушке поднос с лепешками, нес мимо автобуса, водитель которого ковырялся в моторе, а пассажиры скучали в окнах.
Появилась бутылка водки, горячий плов. Выпили за встречу, за знакомство, и стало душно и ярко. А Витёк уже тащил другую бутылку, опрокидывал полный стакан ловко, в один глоток, а я хохотал, и весь мир скашивало, как парус корабля, вот-вот зачерпывающего бортом воду, опрокидывающегося, и я был уже не я, а какая-то аморфная вязкая масса, меня сдувало наискосок, словно тягучее глинистое месиво, несло в какой-то угол. Я уже мечтал докатиться до него, шлепнуться об этот угол, но он никак не наступал. Потом я как будто целовался, или что-то жевал, чей-то волос, пахнущий чаем, лез мне в рот, я плевался, и кто-то хихикал.
Потом за мной гнались. Топали. И я никак не мог взять в толк, зачем гонятся за мной, если я лежу недвижно, нет, не лежу, а качаюсь на волнах. Как же они бегут, не понимая, что под ними вода, а не суша. Но меня догнали, эти мелкие хищники, рыцари медяка, вытряхнутого из чужого кармана. Они стали меня раздевать: еще бы, хоть рубахой разжиться, коли в кармане не нашли ничего. А в кармашке? Надо сопротивляться, спасать свиток, как спасли их древние евреи от римлян, пряча в пещерах Мертвого моря. Я попытался ткнуть в пустоту кулак, услышал женский смех, и блаженно провалился в сон.
Очнулся ночью. В голове гудит. Где я? Темень. Лежу на койке. Кто-то давит на меня слева. Пощупал: голое плечо, длинные волосы – женщина. И снова куда-то провалился. На раннем рассвете я пришел в себя: лежал на койке с женщиной на левой моей руке, с горькой жгучей тяжестью в груди и в затылке. Витёк дома не ночевал: складки скомканной его постели были те же, какими я их увидел в первый раз, почти окаменевшими.
С отчетливым едва переносимым отвращением я тонул в бесчисленных складках тряпок: брюк, полотенец, рубах, платья, чулок, тягуче свисающих со стула, отброшенных, смятых, как и смятая в эти мгновения моя жизнь. Вызывало тошноту это невероятное нагромождение вещей кряду, да еще в сером неотчетливом мерцании наступающего утра.