Над Кубанью. Книга третья
Шрифт:
— Бегут! — торжествующе заорал Сенька.
— Бегут! — радостно закричали позади.
— Бегут! — хрипло заорал Миша. — Бегут! — Кукла, опустив голову, мчалась, увлеченная общим потоком. Остановись, споткнись — и всадник погиб. Тревожно мелькала мысль: как проскочить окопы, не поломав лошадь, и как рубить? — его стиснули, и размахнуться было невозможно. Окопы промелькнули под ним и показались ничтожно мелкими, будто вырытые, шутки ради, игрушечными жестяными лопатками.
За брустверным валом стало просторнее,
Сенька вырвался вперед. Он мчался, как заправский рубака, и мелькнувшее его лицо было похоже на бледное лицо Батурина и на лица Лучки, Огийченко, Шкурки… И в этом застывшем бледном лице, в жестоком изгибе бровей, в уголках губ, трагически упавших книзу, Миша впервые увидел печать войны, страшную маску солдата, подчинившего себя единственной, сосредоточенной мысли: убить врага раньше, чем он успеет это сделать. Вот кубарем покатился немецкий офицер, очевидно сшибленный копытами Сенькиного Баварца. Убит? Нет. Офицер быстро оправился, вскинул винтовку. Сенька на высоком коне отличная цель. «Неужели успеет?» — мелькнула горячая мысль.
Миша подлетел к офицеру и уже видел в нем только человека, думающего убить его друга, его щербатого Сеньку. Миша нагнулся, сделал упор на правое стремя и из всех сил взмахнул шашкой. Клинок врезался в твердое. Больно рвануло плечо…
ГЛАВА VIII
И вот они снова в той же Темерницкой балке, изъязвленной, точно оспой, коваными копытами. Галагановцы сидели в кружках, покачиваясь длинными корпусами, и вполголоса пели свои унылые степные песни. Кузнецы, постукивая молотками и покрикивая, вхолодную пришивали отлетевшие подковы.
Раненые отдирали от ножен шашек индивидуальные пакеты, перевязывали раны. Делая это, они матерно ругали докторов, фельдшеров и всех прочих «помощников смерти», к которым почему-то все питали жгучую неприязнь. Шкурка сидел на корточках и сокрушенно рассматривал разрубленную в двух местах офицерскую лакированную каску, которую ему хотелось привезти в станицу как трофей. Не участвовавший в атаке Писаренко всячески хулил каску, имея в мыслях заполучить ее от владельца именно в таком виде, чтобы похвалиться в станице своим «немыслимым ударом».
Огийченко растирал деревянным маслом Мишино плечо, вспухшее как после вывиха.
— Рубать человека трудно, — говорил он, быстро перебирая по коже намасленными пальцами, — привычка нужна. По человеку удар тяжелый, не то что по лозинке, на учебном плацу. Лозу — раз, и перехватил без никакой тебе задержки, а тут кость, мясо, а поверху всякая сбруя нацеплена.
— Да, именно сбруя, — покряхтывая, согласился Миша.
— Как же не сбруя. Каска аль картуз — раз, ремни наплечные — два, ранец — три, скатка — четыре, да и мундир не сразу прошибешь. Потому тебе в плечо и рвануло.
— Это у солдатов скатки, а я — офицера.
— Офицера? Поспешил небось, без расчета?
— Поспешил.
— Чего ж ты спешил?
— Вижу, Сеньке худо, целится в него.
— Ага. Тогда все правильно, — похвалил Огийченко. — Видать, глубоко ты шашку засадил. Кабы мелко — плюнуть выдернуть.
— А вообще, мелкая вражина прет, — сказал Шкурка, — рыжая, староватая. Небось у каждого дома, в Германии, ребят куча.
— Мелкий, а до Ростова-гор ода дотопал, — вмешался Писаренко, — мал, да удал.
Шкурка отказался отдать каску, и Писаренко хотел ему насолить.
— Чем дальше дотопал, тем дальше убегать придется, — сказал Шкурка, — не завидуй ему, Писаренко. Русский человек завсегда на глубину запускал. А лезло всякой твари по паре. И всем жабры повыдирали. — Шкурка замолк, прислушался. — Кажись, опять в атаку пошли?
Миша, надевая гимнастерку, испытывал ноющую боль в плече. Огийченко вытирал руки о голенища.
— Рубали их, рубали, аж с шашки дым… И откуда их столько?
— Корпус целый подкинули, — авторитетно заявил Шкурка, — от Таганрога немец идет, от Шахт идет. Слухи были, Новый Черкасск дубу дал. Краснов, генерал-майор, старается. По фронту еще его помню. Тогда Красновым донцы хвалились. Вроде сразу два чина имел — и генерал и писатель.
Шкурка поднялся, потянулся так, что затрещали кости. Писаренко, завидовавший Шкуркиным росту и красоте, решил подкусить его.
— Ишь какой. Только семафором быть на Дунькиной ветке. Пригнись, заметят…
Шкурка нахмурился.
— Робкий ты, заметят! Что-то я тебя в бою не приметил, а?
— Пакет возил в гостиницу «Палас», — отозвался кто-то, — аллюр два креста. Батурин посылал.
— На пакет надо хлопчиков, — сурово произнес Шкурка, — вот Мишку аль Сеньку, они резвее Писаренко смотаются. А на смертоубийство их грешно ставить.
— С каких это пор конокрады греха стали бояться? — съязвил Писаренко и сразу посерел: Шкурка сделал шаг к нему.
— Дурень, — Огийченко толкнул Писаренко, — он с тебя котлет сделает.
Но Шкурка, переменив решение, подошел к лошади, скрутил жгут и принялся растирать ей бабки, подбрю-шину и задние скаковые суставы, покрытые грязью и солеными подпалинами пота.
— Тоже мне хозяин, — буркнул Писаренко, искоса наблюдавший за Шкуркой, — вроде ему лошадь дорогая.
Шкурка протер коня, подвернул ногой сена, выбрал репехи, неизвестно откуда попавшие в челку, и вернулся. Присел на корточки. Писаренко опасливо отодвинулся. Шкурка укоризненно качнул головой.
— Не трону, Писаренко, не бойся.