Нарушитель границы
Шрифт:
— Видишь колонну? — кивнул я туда, где за мухинской сидящей статуей Юноша с Книгой, высился, подсвеченный матовым светом фонарей, огромный светлый фаллос, увенчанный чугунными «излишествами», утыканный черными гербами с флагами и в целом приводящий к мысли о соседе.
— Угу. Как гвоздички в луковице. Ну, для борща… — Ростральную мне напоминает. На Стрелке Васильевского острова. Но где она, Нева?
— Из Питера?
— Угу.
— А я из Ростова-на-Дону. Мне вспомнилось белое под солнцем здание вокзала. — Знаю.
— Бывал?
— Мимоездом… — Хочешь курнуть? Как о том мне говорило обоняние, сигарета оказалась американской. «Salem». Где пуритане ведем жгли. Фильтр был мокрогубый. Сделал осторожную затяжку и вернул. — Спасибо. Эх… — Но вдруг приободрился и переломил меланхолию. — Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса! Пулеметная тачанка, Все четыре колеса! Ростовчанка засмеялась:
— Тоже нелегал?
Так, в данном случае, назывались абитуриенты,
— Попробуем, — сказал я, — так… — Раскрыл и надвое разодрал оклеенный синей материей билет. — Тебе половина. И мне половина…
Несмотря на то, что вход этот Главный, он малолюден — в отличие от Клубной части и зональных проходных. Дождавшись подвыпившей компании студентов с мехмата, мы с Викторией вошли за ними следом. Проверив пропуска у мехматян, вахтерши повелели им распахиваться: не пытаются ли водку пронести? Нам же, мельком, из ладоней предъявивших знакомую матерчатую синь, дали отмашку. Сплошной плафон потолка осветил матово-белую кожа ее лица. По обе стороны пустовали гардеробные. Скользя по мраморным плитам, Вика прошептала:
— Держи меня, не то сейчас упаду… Я взял ее под руку. Сквозь пиджак ощутив упругую тяжесть груди. Не прибавляя шага мы входили в спасительную сумрачность Центральной части. В полумраке Вика сходу припала к колонне. Обняла гладкий гранит и прижалась щекой. Черные гладкие волосы были стянуты в узел на затылке, обнажая белое лицо.
— Спаситель мой! — сверкнули на меня глаза.
— Да ладно, — смутился. — Не впадай в гиперболы.
— Предпочитаешь литоты?
— Вот именно, — сказал я, поражаясь, почему провалили человека, который выучил наизусть «Словарь литературоведческих терминов».
— Куда сейчас, к тебе?
— Исключено. Сосед — стукач.
— Из какой ты зоны?
— «Вэ».
— Там все ходы и выходы я знаю. Идем! Мы вышли к галерее, нависшей над темным провалом лестницы. Стал видень вход в мою зону. Вахтер спал за столом. Снимая туфли, Вика схватилась за мой рукав. Бесшумно ступая по мрамору мы прошли мимо сопящего старика, свернули за угол и прямо в кабину лифта, который нас как будто поджидал.
— Эй! — раздался крик из-за угла. — Кто там просочился? Вахтер с клубничиной вместо носа успел даже сунуть руку — старческую, страшную. Сколько раз вот этот узловатый палец нажимал на спусковой крючок? Но тут же выдернул, и створки хлопнули железом.
— Ну, нарушители, держись! Ерофеич вас сфотал! В бессильной злобе пнул по сомкнутым дверям, но мы уже поднимались в страстном поцелуе. Под пиджаком я обнимал ее за спину, которая вызывала чувство прочности. Запрокинув ее, я ощущал тяжесть узла волос. Свободной рукой оглаживал сквозь майку грудь. Очень она была большая. Материнская какая-то. Страшновато было даже сжать. Кабина дернулась, остановилась и разъехалась. Услышав за спиной: «Пардон!», я отпустил свою подругу. Вошел элегантно одетый лиллипут — отделение матлингвистики. В пальчиках дымился толстый кубинский «Upmann». На десятом этаже к нам присоединился увалень в матросской тельняшке. Одна рука взрослая, другая — как у младенца. Но хваткая: держала учебник японского языка. Японист с ручкой и лиллипут с сигарой вышли на двенадцатом, но взамен вошли сразу трое: высокий индус в грязноватой чалме, бородатый чилиец, о котором говорили, что он племянник сенатора в социалистическом правительстве Альенде, хмурая польская еврейка с гремучей шахматной коробкой — чемпионка, кстати, Польши. На четырнадцатом — запрокинув голову и скосив зареванные глаза — присоединилась одна из моих сокурсниц. С разбитым носом, к которому прижимала платочек, кружевной и окровавленный. Обычная публика ночи — и мы с Викторией в нее прекрасно вписывались. В тускловатом холле моего восемнадцатого стоял сигаретный дым, но было уже безлюдно. Круглые окна с крестообразными рамами выходили под потолок темного концертного зала, куда вход был этажом ниже и где никогда я не был по причине постоянной запертости. За конторкой с пультом была небольшая дверь, к которой Вика перелезла через большое молескиновое кресло. Подергала ручку. Чуда не случилось.
— Спокойно, Питер: мы из Ростова-папы… — Сунула руку в сумочку, где характерно зазвенело. — Ключей у нас натырена — коллекция! Один подошел. Дверка, которую Вика заперла за собой, положив ключ в карман, впустила нас на скрипучую галерейку — хоры. Пахло стоячим воздухом и неожиданным объемом. Я заглянул над перилами. Снизу белелось нечто вроде льдины. Концертный рояль. Вика взяла меня за руку. Поскрипывая старым деревом, спустились.
— Видишь в темноте?
— Как кошка! Как слепого, вела она меня по скользкому паркету, потом
— Все, дорогой мой! Можно быть спокойным до утра, никто здесь не найдет. Я закинул руки на пухло-тугую спинку. Величайший Зодчий всех времен и народов предусмотрел и это. Культурную часть. Чтобы чугунные юноши и девушки Храма Науки, отложив к концу трудового дня «Вопросы ленинизма», могли собираться здесь в уютных креслах и диванах перед приподнятой крышкой рояля. Слушать «Апассионату», она же «Героическая»… И что из этого замысла получилось? Меня охватила жалость к нему, Сверхчеловеку, который без дрожи в руке подписывал расстрельные свитки без конца и края… Господи, но почему все возвращается? Неужели так всю жизнь и будет? Дед говорил: стреляли даже, ткнув в унитаз лицом… Чтобы смывать удобней. Сбросив туфли, Вика подтянула юбку, чтобы раздвинуть ноги. Глубоко подо мной заскрипели, переложенные конским волосом, пружины. Упираясь об удобную спинку дивана, она нависла, я запрокинул голову. Под ее майкой гладил выгиб спины, нащупал поперечную полоску — тугую. Расстегнул — не без опаски, что вызову обвал. Ничего подобного. Только вздох освобождения. Задрал все вместе ей под горло, чтобы оказаться под грудями. Кругло и упруго мазнули они меня по скулам. Обцеловал, лицом раздвоил вглубь, куда ушел, мне показалось, с головой. Растопырив пальцы, зажал себе ими уши. Чувствуя, как надежно держится вся эта двойная тяжесть, вылизывал на нет сходящуюся ложбинку, будучи при этом абсолютно счастлив. Никогда не подозревал, что нравятся мне буфера, и вот! Голову потерял, можно сказать. Ничего не слышал, только удары ее сердца — нарастающие. Потом был момент помрачения: их было так много, а у меня только один язык. Пытаясь разинуть рот как можно больше, вывихнул челюсть — и пришел в себя от боли. Сосредоточился на соске. Втянув, лакающе лизал его, крохотный и плотный, у себя во рту — глубоко. Она рванула юбку. Крючки врассыпную заскакали по паркету. Стала расстегивать на мне ремень, но бросила и опрокинулась во мрак, издавший стон пружин. Передо мной забились ноги, пытаясь сошвырнуть трусы. Их — белые и неожиданно большие — я снял с ее ступней, вознес и настелил на выпуклости спинки. Сжимая ладонью ей колено, одноруко расстегнулся, ухватился и извлек свой несгибающийся. Ее руки легли, взялись, развинулись, и я принагнул меж указательных. Толстый и крепкий, он был со мной, мой корень — и пусть кто хочет отыскивает нечто столь же прочное в культуризме, садизме, милитаризме, фашизме, национал-коммунизме… Все бред, все майя. Сон и наважденье. Я утопил свой глянс меж заостренно-лакированных ногтей и перенес руку, опершись о молескин под валиком. Крестик выскользнул; поймав полированное золото, забросил его себе между лопаток. Снизу раздался шепот:
— Предупреди, когда пойдешь на спуск.
— Зачем?
— Увидишь… оо-о!..
В тетради я записывал:
«Коммаудория такая, что курсу трудно выдышать весь воздух, но все равно. Глаза мутнеют. Лицо наливается тяжестью. Мозги размягчаются. Облако тупости. Как будто под водой. Сдерживание зевков. Желание закрыть глаза. Лечь на руки щекой. Кулаком скрывать зевки. Имитировать внимание. Нет никаких развлечений, только смотреть на сокурсниц и размышлять — но мне не нравится никто, или с большими оговорками… Остается лектор». Лекцию по матлогике — «пару», два академических часа! — вел профессор непрофессорского вида. В рубашке без галстука и с ражей физией пивного алкоголика, к тому же явно непохмелившегося. Не виноват был он, конечно, что досталась фамилия Зиновьев. Тем более, что то была не настоящая фамилия председателя Петроградского Совета. Но и я был не виноват, что ненавидел псевдоним этот наследственно: за красный террор в моем городе, за создание «троек», за Гумилева, за 60 расстрелянных весной 1922-го по Таганцевскому делу — по нему проходил и дед мой, бывший прапорщик, отделавшийся в «Крестах» туберкулезом кожи, а до сидевший, верней, стоявший вплотную с другими офицерами в деревянном гробу без окна на Гороховой, 2. Где в это время восседал председатель петроградского ЧК Урицкий? Застреленный поэтом, которого в том же восемнадцатом казнили без суда и следствия. Имя для деда была свято, я тоже не забуду никогда. Канегиссер. Лёня Каннегиссер… Был на два года старше меня, а сел на велик и поехал мстить… Но что делать мне? Тому же псевдо-Зиновьеву Сталин отомстил. А Сталин Хрущев. А Хрущеву «коллективный разум»…
В перерыве на черной лестнице я подпирал стену с латинским текстом из «Метаморфоз». Все торопились накуриться, глаза слезились. Покинув поэтессу Седакову, похожую на портрет Ахматовой работы Модильяни, ко мне протолкнулся хромой сокурсник с папиросой — лицо иконописное и, кстати, из Владимира:
— Позвольте прикурить. Я сощелкнул пепел и подставил. Журавлев был в возрасте, за сутулой спиной имел, подобно моему злому гению Цыппо, темное прошлое — но только в официальном смысле. Успел поучиться в разных вузах, откуда был неизменно исключаем, по слухам — за «гражданское мужество». Армия не грозила, просто снова поступал.