Нарушитель границы
Шрифт:
Почерк был неустоявшийся, совсем детский. Я оглядел ряды. Курс старательно конспектировал за лекторшей, которая с отвратительными пятнами волнения на скулах повествовала о зарождении партии. Никто в ответ мне головы не поднимал. Я написал: То был не я… Вы обознались, милый друг. Пустил обратно по рукам и согнул шею над своим конспектом, продолжая поражаться преступному легкомыслию предков, не раздавивших гадючьи яйца, когда это было еще можно…
Глава седьмая:
Alma mater
В один прекрасный сентябрьский день на Ленинском проспекте я сунул первому попавшемуся мальчику мудрый флажок с «колесом жизни» и, уклонившись от встречи Индиры Ганди, на которую мобилизовали весь наш факультет, вернулся в общежитие, где заперся на ключ и начал свой роман. Я начал его с белой петербургской ночи, когда бабушке
— Здравствуйте! Я ваш сокурсник. С отделения матлингвистики. Бутков моя фамилия.
— Честь имею… Чем обязан?
— На пару слов бы.
— Ради Бога. Он окинул стены:
— Лучше бы не здесь…
Пожав плечами, я запер комнату и двинулся за Бутковым. В коридорах было сумрачно, на лестницах светлей. Уверенно ориентируясь в нашем лабиринте, он поднялся в Северную башню и с первого ее этажа вывел меня на крышу нашей зоны — пустое футбольное поле, обнесенное каменной балюстрадой. Осеннее солнце блистало над столицей. Видно было кругом, как с самолета, хотя и не предельная здесь высота: слева от нас могуче ввысь устремлялась центральная башня со шпилем. Не далее, как полтора месяца назад московская судьба свела меня под этим шпилем с Диной и Яриком. Одна была сейчас далече, другого, возможно, вовсе не было, а я себя чувствовал постаревшим не на два года, а лет на десять. Преждевременно износившимся. Бутков присел на корточки, подцепил медную проволоку и покачал самодельную антенну. Пружина, полученная путем терпеливого наматывания на карандаш, огибала позеленевшую основу балясины и уходила вниз. Таких антенн прицеплено здесь было много. Наша зона держала себя в курсе.
— Они о нем молчат, — сказал Бутков. — И «Голос Америки», и Би-би-си, и Deutsche Welle, и даже Радио Свобода. Как в рот воды набрали.
— О ком? Очки блеснули на меня. — Всесоюзный розыск, говорят, объявили. Вы ведь были с ним знакомы. С… — Нет! — пресек я. — Не был. В этом заведении я не знаком ни с кем. Разве что с вами, Бутков.
— Спесивцев, — сказал он терпеливо. — Я не провокатор, не стукач. Как и он, я тоже из Сибири. Мы ехали с ним вместе брать Москву. Долго ехали, из-за Урала. И кое-что в пути он приоткрыл. Может быть, вы думаете, что уйти за кордон было конечной целью? Нет. То была программа-минимум.
— Я ничего не думаю.
— У него была сверхзадача, Спесивцев.
— Ах, вот как? У вас тоже есть?
— Это к делу не относится. Есть, конечно же. Другая. Скажите только одно: ему удалось?
— Удалось, не удалось — откуда я знаю? Слушайте радио, Бутков. У вас приемник есть?
— «Грюндиг». У соседа-армянина… — Вот и слушайте. Авось прорежется известие — в программе новостей.
— Значит, была попытка? Из Южной башни появился рабочий в чернильно-синем халате. Во рту папироска, в руке слесарный чемоданчик. Полутрезвая походка. Вышел к началу крыши. Не обращая внимания на горизонты Москвы, огляделся по ближнему периметру. Ушел к противоположной краю, сел там на корточки и стал копаться в инструментах, а мы смотрели на него. Вынул он кусачки — с ручками, обмотанными синей изоляционной лентой. Подтянул к себе пружину радиоантенны и перекусил. После чего содрал с балясины оставшийся кусок.
— Охуел он, что ли… Прекратите! — свирепо крикнул Бутков. — Вы что хулиганите?
— Кто фулиганит, я?! Сжав кусачки, слесарь двинулся к нам.
— Сброшу ведь гада, — тихо сказал Бутков, который мог. Физически. Глухими стенами башни обступали крышу, пустынную, как поле после матча. Никто не смотрел на нас сверху, кончая Господом Богом, отсутствие которого почувствовал я очень остро. Видимо, слесарь тоже. Во всяком случае, не доходя до нас, остановился. И примирительно сказал:
— Не фулиганю я, ребята. Я обороняю.
— Что ты обороняешь?
— Как что? Ин… Информационное пространство державы. От вражьих «голосов». Ректора приказ, понятно? Так что вы не очень… — Налитые алкоголем глаза значительно округлились. — Нахожусь при исполнении.
Сел на корточки, поймал в кусачки медную проволоку, взглянул на нас — перекусил. Руки у него дрожали. По пути обратно Бутков остановился. На площадке черной лестницы.
— Радио, вы говорите? Это же погреб, Спесивцев! Звуконепроницаемый подвал. Помните это определение ада? Томас Манн, «Леверкюн»?
Я прошел мимо. Он нагнал меня у выхода в коридор, схватил за локоть. — Мы все здесь в аду. Вы понимаете, Спесивцев? Не в метафорическом, а в настоящем. Мы никому не верим. Вот вы — вы даже мне не верите. Все наши связи
— Что восстанавливать, Бутков?
— Связь! Сеть доверия!
— Вы думаете, что она когда-нибудь была между людьми? Даже самыми близкими? Почитайте про семейство графа Толстого Льва Николаевича. Знаете, как бабушка мне говорила? Царство Божие — внутри нас. Он вгляделся в меня сквозь линзы, толстые на срезах, слово лук нарезали.
— Вы в это верите?
— Я? Нет. Я, Бутков, не верю ни во что.
— Как, совсем? Я повернулся и пошел прочь.
Вернувшись к себе, сел было за машинку, но вскоре почувствовал не то, чтобы разбитость — изнеможение. Сдвигать каретку было трудно, удары клавиш отдавались в голове. Я продолжал себя насиловать, пока не вернулась эта странная боль — тоскливая такая. С того прощального момента на «Отчизне» я чувствовал себя как-то не так, а после удара, полученного от офицера КГБ, эти новые и неприятные ощущения локализовались под солнечным сплетением и достигли — да! Качества боли. Я лег, подтянул колени — в зародышевой позе боль спадала. В этом здании было, возможно, двадцать тысяч человек, но до меня, страдающего в одиночку, никому дела не было. Как не было дела никому до него, надеюсь, избежавшего там жутких лопастей «Отчизны», сумевшего всплыть там с тяжестью мешков, вывалить резину, накачать, перевалиться внутрь, заняться сбором весел… С какими чувствами он провожал наш удаляющийся свет? Я содрогнулся, представив его, живого, в темноте, среди волн и под дождем. В гальюне он, конечно, втер в себя полбутылки нерафинированного оливкового масла, приобретенного на Сочинском рынке, чтобы соскальзывало, масло пропитало одежду, кроме того, был шоколад, коньяк, и, несмотря на непогоду и волнение, было, скорей, тепло, но… Вот вам ответ, Бутков. Одиночество. Помпезное, конечно, слово. Но во что еще нам верить? Глаза мои закрылись. Снилось мне, что снял я номер в питерской гостинице «Астория», но не в наше время, а в середине 20-х, в эпоху НЭПа, когда дед мой, чудом не расстрелянный по делу о заговоре офицеров, но приобретший в «Крестах» туберкулез, торговал на Невском пирожками — с лотка, висящего на шее, а пирожки с капустой, саго и визигой жарила дома бабушка, тогда как я — я был писатель. Дверь с цифрой «5» открылась, я вошел под высокий потолок. «Астория» все еще называлась «Англетером», чему положит конец прекрасный лорд Керзон. Испытывая вдохновение, я сел к столу, омакнул перо — и вдруг отшатнулся, видя, что пишу я алой кровью. Вскочил, дернул сонетку. Пришел портье. «Это что такое?!» — закричал я. Виновато косясь в сторону, портье объяснил, что накануне номере повесился поэт. Не найдя чернил для своего предсмертного: «До свиданья, друг мой, до свиданья Милый мой, Ты У меня в груди Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди», поэт вскрыл себе вену. С тех пор такой уж, дескать, в номере обычай — кровью сочинять. С тем и откланялся, а я нервически принялся вышагивать по злополучному номеру: я кровью не хотел. Кто же пишет кровью, кроме самоубийц? Чернилами писатель должен! обыкновенными, лиловыми… Почувствовав удушье, стал раздвигать штору, чтобы открыть окно, но рванул излишне нервно, карниз со шторой грохнулся, я отскочил — и, пораженный, увидел, что окно балкона выходит не туда… нет никакого памятника, исчез усмиритель бунта Император Всероссийский Николай I, гневно вздыбивший коня… не на купола, не на Исаакиевскую площадь, а на другую, которой здесь не может быть, но откуда мне машут белыми шарфами — кто призывно, кто — чтобы ни в коем случае… друзья забав… по паркету девок совместно запускали, голой жопой по натертому свиным, кто дальше… чернеют на снегу двумя каре лейб-гвардейцы, лейб-гренадеры, моряки — декабристы, восставшие против самодержавия. Тебя, твой трон я ненавижу, но медлю, но взираю издали и с высоты, поскольку знаю, что обречены, а я спасаю поэтическую шкуру, поскольку солнце, ваше все, и вот уже гремит картечь, которую перекрывает Глас: «Отныне кровью будете писать все вы, ибо предали главное — Свободу!» С клочьями картинок в голове вскочил. Стучали в дверь. Взялся за темно-зеленый рычажок и вкрутил страницу обратно — до белого поля. «Кого еще черт принес?» — бурчал я, отпирая.
Девушку на этот раз. В руке у нее было письмо в невскрытом авиаконверте. Бледная, русая и миловидная, она уверенно прошла мимо меня, бросила взгляд на мою «Колибри» и села в кресло — замшевая мини-юбка отползла, и сразу еще выше, ибо ногу заложила она за ногу. Липовый мед глаз, улыбчивых и словно бы блудливых, пронизало солнце.
— Ай-я-яй! Нехорошо спать на закате!
— Сны зато снятся яркие, — ответил я. — Это что, мне?
— Не знаю… Она протянула мне — от Дины. Обратной стороной я положил письмо на стол.