Наваждение
Шрифт:
Мы виделись с Маргаритой раз-другой в неделю, урывками, когда ей удавалось под каким-нибудь предлогом улизнуть из дома. Мне этого вполне хватало, на что-либо иное не претендовал и не хотел претендовать. Я тогда вообще был уверен, что больше не женюсь. И если бы какой-нибудь оракул предсказал мне, что второй моей женой станет Вера, просто посмеялся бы. Хотя бы оттого, что Вера не принадлежала к типу нравящихся мне женщин — ни внешне, ни внутренне. А уж роли моей жены — какой в моем понимании должна быть жена — она никак не соответствовала. Мне была нужна вторая Валя, но об этом оставалось только мечтать. Я и Маргариту-то выбрал, скорей
* * *
Я всегда питал неприязнь к эпистолярному жанру. Любая писанина была для меня проблемой, легче сделать несколько операций, чем выводить каракули в истории болезни. Необъяснимо при моей давней, с детства любви к литературе, к чтению, и тем не менее. Смешно сказать, но прощальную записку Вере не заготовил не только потому, что пока не выносил, не отточил ее текст — сам процесс написания вызывал сопротивление. А может быть, оттого, что после этой записки уже не останется ничего, связывающего меня с жизнью? Впереди будет лишь сон, долгий, непробудный сон?
Какой она должна быть, эта записка? Что должно составлять ее стержень? Тайна смерти Сидорова? Жалость? Любовь? Ненависть?
Говорят, от любви до ненависти один шаг. А от ненависти до любви? Что-то не доводилось мне ни читать, ни слышать, чтобы кто-либо полюбил человека, которого раньше ненавидел. Понял — да, простил — да, зауважал — да, но полюбил? И чего было больше во мне, когда впервые прижал к себе Веру — любви к ней или ненависти? Если не в чистом виде ненависти, то желания растерзать ее, смять, отомстить за то, что довела меня до любовных мучений. Таких горьких и таких сладостных.
Слова всегда проигрывают чувствам. Возможно, и слово «ненависть» для выражения того, что испытывал я в те дни к Вере, не самое удачное. Но каждый раз, где-нибудь сталкиваясь с ней или даже просто издали увидев, я начинал раздражаться. Повезло мне, что Вера не работала операционной сестрой, — не представляю, как бы я рядом с ней оперировал.
Несколько дней спустя шел я позади Веры по больничному коридору — долго, чуть ли не до самого его конца. Шел — и смотрел на нее, цепко, придирчиво. Вера не знала, что я следую за ней, мог в этом не сомневаться. А я, с заскакавшим вдруг сердцем, наблюдал, как она меняется, преображается в движении.
Ходила Вера носками врозь, красиво. Редкий дар, не всякая женщина может похвастать. Этому, наверное, и научиться-то невозможно, дается от Бога. А умение ходить — вершина, пожалуй, женского искусства соблазнять, даже умению танцевать не сравниться с ним. Намеренно — я убежден был, что намеренно, — тесноватый белый халатик туго обтягивал тонкое — не худое, именно тонкое — девичье тело, идеально прямая спина плавно вливалась в безупречные выпуклости ритмично подрагивавших ягодиц. С каждым шагом она вся подавалась вперед, словно раскрывалась ждущим ее мужским объятиям, и нетрудно было представить, как с каждым же шагом дерзко натягивается халат на ее торчащих грудках. Такая походка теряет львиную долю прелести, если не несут это покачивающееся тело длинные стройные ноги. Веру и здесь природа не обошла — ноги, особенно бедра, были отлично вылеплены, разве что немного толстоваты для ее девчоночьей комплекции. Но это — для придирчивого глаза — несоответствие лишь подчеркивало ее женственность, добавляло шарма и сексуальности.
Моя Валя тоже умела красиво ходить, когда-то посещала балетную студию. Но для себя — для меня? — дома, например, так не двигалась. Все-таки эта походка предназначена для посторонних глаз, хотя бы потому, что требует немалых физических усилий — даже просто долго держать спину выпрямленной тяжело. Но Вера не подозревала, что кто-то есть позади нее, коридор — наступил тихий час — пустовал, не перед кем было красоваться. Неужели «выделывалась» для собственного удовольствия? Или всегда была начеку, в боевой форме? Для Сидорова?
Неслышно ступая в мягкой больничной обуви, я шел за ней — не за ней, в крайнюю палату к больному — и, как преследующий мышку кот, не упускал ни малейшего, самого потаенного шевеления Вериной плоти. Разглядывал сосредоточенно, детально, словно препарат под микроскопом. Ее сексуальность не находила во мне отклика — вызывала стойкое ощущение неприятия, отторжения. Мне было досадно, что Вера так обольстительно, грациозно ходит, это лишь усиливало мое полубрезгливое отношение к ней.
Я в своей жизни видел всего один порнографический фильм. Дома у Сидорова, кстати, он пригласил нас после работы и выпивки к себе на просмотр новой «обалденной» кассеты. У него тогда, единственного в отделении, был видеомагнитофон, я, грешен, тоже заинтересовался. Четверо зрелых мужиков, докторов, во главе с Покровским, пялились на экранные половые извращения, громко ржали и отпускали соленые шуточки. Повлиял, несомненно, принятый накануне алкоголь, к тому же все, кроме меня, подобные фильмы уже видели, откровением сидоровская кассета не стала. Я не знаю, какие — истинные, непоказные — чувства испытывали остальные, мне это активно не понравилось. Возможно, будь я один, отреагировал бы как-то иначе, в те же минуты стыдился присутствия своих приятелей, коллег — женатых, порядочных людей. Но суть в другом. В том, что эффекта, на который и рассчитана подобная продукция, фильм на меня не произвел. Наоборот, вызвал желание поскорей выбраться из прокуренной Севкиной комнаты, вдохнуть свежего уличного воздуха.
Нечто подобное произошло со мной, когда отсматривал тугие полушария Вериных ягодиц, выпуклые мышцы ее длинных белых голеней. Смазливая, неразборчивая самка. Хуже всего, что неразборчивая. И даже — чести мне не делает — мелькнула бабья, вздорная мысль: небось, и муж тебя бросил, потому что шлялась неведомо где и с кем. Когда Вера скрылась, вошла в одну из палат, мне сразу полегчало.
Помню еще, что частицу переполнившего меня раздражения выплеснул на больного, к которому шел. Я к нему и прежде симпатий не испытывал, у каждого врача — прискорбно, увы, но факт — есть больные, кого не только лечить, видеть не хочется. Этот Тимошенко — и до того дня, и после — отравлял всем жизнь скверным характером и кляузами во все инстанции. Инвалид войны, заслуженный — слово-то какое! — человек, непоколебимый в своей уверенности, что Земля должна вертеться только для его блага.
Меня всегда удивляло законоположенное деление воевавших на участников войны и инвалидов. Все они инвалиды, даже не побывавшие на передовой, просто жившие в то время. Трезвый человек, я старался относиться к этому с пониманием, но порой некоторые из этих орденоносных горлохватов делаются невыносимыми.
Палатная сестра, улыбаясь краешками губ, сказала, что Тимошенко требует меня к себе. Не хуже меня знала, что он не «лежачий» больной, мог бы и сам прийти. Я не улыбнулся в ответ — в ее соболезнованиях не нуждался.