Не хочу быть полководцем
Шрифт:
Решить все без него? Ну ухвачу я бабку Лушку, а есть ли у нее противоядие или травы, которые сводят на нет те, что она дала Долгорукому? Ладно, пускай есть. А что дальше? Полезем вместе с ней ночью в Успенский собор? Ах да, Марфу положили не там, а в Девичьем монастыре. Ну и как мы туда заберемся? А плиту на саркофаге отодвигать – справлюсь я в одиночку, поскольку на помощь бабки рассчитывать нельзя, годы ее не те.
К тому же оставалось главное – если девушка спит, значит, она дышит. Получалось, что ей нужен кислород. Совсем немного, гораздо меньше, чем обычному человеку,
Ну и последнее. Даже если нам удастся сделать все как положено и она откроет глаза. Пусть. Шанс на удачу имеется. Крохотный. Один из миллиона, но имеется. Что дальше?
И напрашивается простой, хотя и жутковатый ответ – то, что обычно делают с мертвяками, встающими из гроба. Кол осиновый, и всего делов. В любом случае царь до себя ее не допустит. Никогда. С его воображением-то. Да он даже смотреть на нее будет только издалека, потому как они все здесь суеверные.
А уж то, что он посадит на кол ее спасителя, как колдуна-зловреда, – это и к бабке ходить не надо. Да он к ней и не пойдет. Вместе мы с ней усядемся. В смысле не на один кол, но рядышком. Или сожгут нас обоих. Словом, выбор невелик.
Пришлось отказаться. И теперь оставалось лишь бездельничать и томиться в ожидании возвращения князя Татева, а догонять да ждать – хуже нет. Умучаешься, особенно с последним – в безделье время-то бежит куда как медленнее.
Именно потому я и принял предложение остроносого всерьез научиться сабельному бою. Был Осьмуша на удивление приветлив, когда заговорил со мной. Дескать, жалко ему меня, потому как жить с таким знанием ратного боя мне осталось до первой битвы, от силы до второй. Но это уже предел. Дальше домовина и погост.
Я даже немного обиделся. Конечно, я не супермен, и до того же остроносого мне семь верст и все лесом, но и не такой уж неумеха, как он тут отозвался.
– Была уже первая битва, – возразил я. – Живой, как видишь.
– Велик господь и милосерден, – заметил Осьмуша. – Посылает иной раз на землю чудеса для нас, грешных, – сожалеюще вздохнул он, покосившись на меня. – Вот и ныне сподобил явить чудо – тебя, живого. Так ты что, и впредь на милость вседержителя полагаться станешь? А я– то мыслил подсобить фряжскому князю, дабы он шаблю яко помело в дланях не держал.
– Я-то целым из сечи выскочил, а вот тебе, гляжу, татары знатную отметину сотворили. Будто имечко твое знали. Как раз осьмушку от уха оставили, – огрызнулся я.
Остроносый озлился, но себя сдержал.
– Так что, княже, желаешь поучиться, али у холопа ратного тебе в зазор?
И я… согласился. Нет, не надо меня считать самоубийцей. О настоящих боевых клинках, остро заточенных для чьей-то вражеской шеи, не могло быть и речи. Да и он о них не заикался. Упомянул лишь разок, с эдакой легкой ехидцей – вроде как на слабо брал, но не тот случай. Я ему и пояснил, причем деловито и спокойно, что бояться вовсе не боюсь, но с боевыми саблями учеба слишком плохая и проку в ней никакого.
Парадоксально звучит, но
Иное дело деревянные или, на худой конец, старенькие, тупые и вдобавок обмотанные в несколько слоев крепкой толстой рогожей. Самого Осьмушку, как я стал частенько называть Софрона, решив, что Осьмуша звучит для него чересчур ласково и почтительно, они тоже устраивали гораздо больше. Убей он меня – ему тоже в живых не быть. Воротынский не тот человек, который станет слушать оправдания. А тут убить не убьешь, но влепить можно хорошо, потому что никто не стесняется, оба прикладываются от души, как придется.
Правда, остроносый поначалу осторожничал – наставить мне синяков, а следовательно, озлобить, в его планы не входило. Как выяснилось уже после второго по счету занятия, он решил втереться ко мне в доверие. Для чего? Трудно сказать. Целей много.
Может, для того, чтобы я из мужской солидарности прогнал от себя Светозару, но, скорее всего, и впрямь, видя относительно вольготную жизнь моего стременного, решил поменять хозяина и податься от Воротынского ко мне.
Но тут у него получилась промашка. Едва он заикнулся об этом переходе – причем как бы в шутку, чтоб всегда можно было безболезненно сдать назад, – так сразу получил увесистый и решительный отлуп, да не простой, а с напоминанием кое-каких фактов:
– Помнится, именно ты предлагал мне отведать медку из твоей баклажки?
– Серьга с нами тож о ту пору сиживал, – вяло возразил он.
– Только он-то как раз был против, – парировал я. – И куртку… кафтанец Тимоха поутру мне вернул, а вот ты…
– Промашка вышла, – весело осклабился он, пахнув на меня зубной гнилью.
– Вышла, – подтвердил я. – Только не тогда, а сейчас. А в тот вечер ты как раз по велению своей души поступал.
– А у нас на Руси – можа, ты не слыхал, так я подскажу, – присказка имеется. Кто старое помянет, тому глаз вон, – не сдавался остроносый.
– Слыхал я ее. Только ты почему-то до конца ее не произнес, – жестко ответил я. – Кто забудет, тому два вон. Так вот, ежели я тебя к себе возьму, мне и впрямь оба ока вынимать надо, потому что я и при двух очах как слепец себя веду.
– Стало быть, не возьмешь меня в стременные? – не унимался он.
– Занято место. Это у государя их сколько хочешь, а мне и одного за глаза, – спокойно ответил я.
– А ты Серьгу прогони, и всего делов. К тому ж срок службы у его вышел, да и сам он на Дон уйти желает, так чего держать?! – нахально заявил Осьмушка. – Я ить лучшее его – что на сабельках, что на бердышах. И коней я понимаю – не чета ему. Любую усмирю.