Не на месте
Шрифт:
Сам-счастливый тот год выдался. Все довольны, и врать, таиться не надо. Даже нечисть почти не снилась...
А потом отца заело: мало ему. Прослышал, видно, что в городе за чешуйные поделки дорого дают. Ан прибыток тот не про нас, перекупщикам отходит да старосте Ключевскому - без того и не стал бы тут чужанина терпеть. И отцу про то известно. Ан не верит. Думает, хитрит старик, зажимает.
И не по жадности он это, отец-то. Живем ведь небедно: свинки, куры, кобыла своя; и земли вдосталь, братьям на двоих хватит - я-то не в счет, а им как раз... Не по жадности. От обиды.
Да еще на то досадовал, что пригрелся я у Деда. Они-то ведь через меня страдают, всей семье напортил, а сам, ишь, довольный! И не дай Бог при отце про Деда добром помянуть: так и взвивался. Уж и супротив родных-то Дед меня настраивает, и от веры Истинной отваживает, и невесть что еще. А теперь вот: платит, ишь, мало.
Вечор отец выпил крепко, да взялся опять: орет, грозится. Хочет, чтоб я больше с Деда стребовал. Я стыдом горю: без того Дед за меня сверх половины прибытку отдает да еще отдельно сует, велит для себя припрятывать. Да и все бы отдал. Не от мира сего он. Сколько натерпелся, а так и не принял ни злобы людской, ни алчности...
А отец свое: или пусть вчетверо против прежнего платит, или уходи от него. Сами-де с перекупщиками стакнемся, а старика побоку.
***
Вот сижу я у Деда. Отмалчиваюсь, думку кручу, а как быть, не знаю.
А Дед вздыхает, за трубку опять берется. И так уж в избе не продохнуть, хоть и дверь настежь. Говорит, ему с курева легче. То-то ты с него кашляешь-заходишься, аж внутре булькает...
Старый он. До того старый, что и не живут столько. А Дед живет. Сорок сороков в самой страшной каторге, в шахте угольной помирал - не помер. Все мёрли, и молодые с надсады чахли - а он, старик, жил. После по свету мыкался, всякого навидался: где мор, где голод, где война. А Деда ничего не брало. Нет ему смерти, проклят он.
– Чего пригорюнился?
– говорит.
– Дома как, поздорову все?
– Угу, - буркаю.
– За кольчужку-то восемь ри обещали. Э?
Посмеивается, перхает, пробует пальцами узелки на изнанке: ровно ли. Ослаб он глазами-то, зеницы уж мутятся...
Я молчу, зубы сцепил. А руки работу делают: язвецом наметить, наколоть, буравом крутнуть, и еще одну - по две дырки на чешуину. Тороплюсь побольше наделать. Соберет-то дед и сам, а вот дырки провертывать сил не хватает. Один он уж путем работать не сможет...
Закончил. Встаю.
– Пора мне, Дед.
– Иди, сынок. Спасибо, - подымается тяжко, о столешницу опершись.
– Денежку через два дня обещали. Там и заглянешь.
Денежку. Даже всего вместе, да с заначкой моей, выйдет половина от того, что отец запросил...
Выхожу. Припозднился. Бегу. Вдруг навстречу - человек, чуть не налетел впотьмах. Мать? Что ей здесь?..
– Ну, - спрашивает, - говорил с ним?
– Нет. Прости.
– Отец ведь так и так не отступится.
– Знаю.
Мать взялась было причитать, жалобить:
– Йарушка, сыночка, да как же?..
– и вдруг переменилась, хватает за рукав, дышит жарко, со слезой: - Нет! Не слушай! Ты не слушай меня, родненький, и о нас, о суетном не думай. Тебе - другое, ты не нам чета...
И улыбается, как безумная. Такая и есть. Мать одна не верит, что я порченый. Думает, наоборот: что Белым крылом отмечен, что судьба мне уготована великая. Уж и священник ей говорил, а мать все на своем. Хуже того: уши всем прожужжала. Помалкивала бы - глядишь, и свыкся б народ. Мало ли, в Бочажках вон горбун есть, а тут - бесноватый, ну и ляд бы с ним, детей да скотину не глазит и ладно. Так нет, надо всюду кричать, что сын у ней - избранный...
Не суди ее, Господи, и меня прости...
А мать словно чует чего. Она, хоть скаженная, иной раз так чует, как ведьма настоящая.
– Ты чего удумал-то?
– шепчет.
– Ничего. Пойдем домой.
– Ох... лучше б тебе пока на глаза отцу не казаться. Не в духе он...
Чего не хватало! Я сныкаюсь, а он на тебе злобу сорвет.
– Сильно не в духе, - мать повторяет.
– Прибьет.
– Ниче.
– Неужто снова эти штуки свои творить станешь?
– со злорадством даже спрашивает.
Чуть ли не гордится силой моей бесовской. А я так и глаз, и руку бы отдал, лишь бы от нее, клятой, избавиться...
– Не стану, - говорю.
Претерплю, не впервой. Аль навру, скажу: столковался. А там уж и ярмарка, с ярмарки отец довольный вернется. А я пока авось придумаю чего...
Ан не вышло. Ни соврать, ни стерпеть молчком. Отходил он меня, да братья еще добавили. Разругались. А главное, наболтал я лишнего...
Мать расстроилась, кричит им:
– Идолы! На избранника божия руку подымаете!
А сама потащила меня к алтарику дюжу раз "Искупи мене" читать и три раза "Да воцарится согласие". Потому отцу перечить грех, а мне и подавно не престало - с меня спрос особый. Кабыть с монаха... Будь ее воля, она бы и отца с братьями заставила, но с теми эдак не выйдет.
Наши спать легли, а я стою на коленках, твержу привычно, в башке звон. Ой, думаю, дурак, чего натворил! Ведь все отцу-то вывалил: и только тронь, мол, Деда, и что скорее вовсе из дому уйду, чем его брошу... Вот уж чего не след было говорить! Отец-то ажно с лица побелел, сказал только: "Пожалеешь".
Молюсь, корюсь, а спина-то знай горит-зудит. И жрать охота, спасу нет. Тож беда моя: прожорство. Особливо после побоев находит. Встаю. Светец погас, да я и носом "вижу": на столе каши горшок, яички, хлебушек. Но нет уж, перебьешься, то на утро приготовлено. Пошел с горя к свинкам да так в свинарне и уснул. Сквозь сон все в ушах гудело: видно, матери не спалось, отмаливала за меня. А бес-то, если рядом кто молится, тоже слышит, гоношится.
До света пошли вчетвером косить, мать дома осталась. Промеж собой не разговаривали. Оно и к лучшему. Отошел я подальше, машу косой, дух смачный впиваю, аж млею. Хорошо-то, Господи! Эка пахнет из-под росы землей, и сеном, и травами луговыми, медвяными! Ведь только в работе и забудешься...