Не обращайте вниманья, маэстро
Шрифт:
– Так чего с этим делать?
– спрашивал Коля.
– Фиксировать, больше ничего. Пока никаких указаний не было. Наш объект - хозяин. И - каналы, каналы!
Уходя, мордастый взглядывал мельком на мою "золотую полочку", где уже, как вы понимаете, никаких "Зияющих высот" не стояло, зияла пустота.
– Сынок ваш взрослеет, - как-то сказал он на прощанье папе, желая доставить приятное.
– И в целом мы вами довольны.
– А мы вами - нет, - отвечал папа - впрочем, когда дверь за мордастым закрылась.
С моими стариками определенно что-то происходило. Они все больше мрачнели. Папа охладел заметно к своей коллекции, забывал протирать ее тряпочкой по утрам, рассматривать и переставлять
– Ты знаешь, Матвей, что я решила?
– спрашивала она посреди тишины.
– Что ты решила?
– Нам надо купить цейссовский артиллерийский бинокль. Я видела в магазине - за девяносто шесть рублей.
– Зачем? У нас есть бинокль.
– Театральный? Это дерьмо. Артиллерийский дает восьмикратное увеличение.
– Аня, зачем нам с тобой восьмикратное увеличение?
– Ты не понимаешь? Я хочу во всем участвовать.
Это слово - "участвовать" - она теперь часто произносила, к месту или не к месту. Звала ли ее соседка занять очередь за сардельками - она отвечала: "Нет, я, пожалуй, сегодня не буду участвовать"; собирались ли подписи на выселение буйного алкоголика, художника К., в молодости сталинского лауреата, - "Я подумаю, надо ли мне участвовать"; складывались ли по трешке на ремонт и покраску скамеек - "Считайте, что я участвую".
– В чем ты хочешь участвовать?
– спрашивал папа унылым голосом.
– Во всем! Я потратила свою молодость на субботники и воскресники, увлекалась поэзией бесплатного труда, но, оказывается, есть такое бесплатное удовольствие - не считая, конечно, стоимости бинокля, - заглядывать в чужие квартиры, в чужие окна... я не знаю, в замочные скважины. Я чувствую, как я от этого молодею!
– Аня, я прошу тебя - тише.
– Почему - тише? Я хочу - громче! Я хочу слышать, что делается в чужих постелях, о чем говорят любовники в антрактах или муж с женой. Ты не видел объявлений - где-нибудь можно купить по сходной цене подслушивающую аппаратуру? Я понимаю, в государственных магазинах нам не продадут, но где-нибудь подпольно, я тебя уверяю, ее делают - и не хуже, чем у японцев. Но начнем с артиллерийского бинокля, потом ты втянешься, тебя будет не оторвать. Недаром весь мир на этом помешался, теперь же самое модное занятие - подслушивать и подглядывать.
Папа вставал и, согбенный, шаркая шлепанцами, уходил на кухню. Мама, подняв голову, как пойнтер на охотничьей стойке, глядя своими черными, расширившимися глазами в окно, слушала, как он там чиркает спичкой, ставит чайник на газ, открывает банку растворимого кофе.
– Пол-ложечки!
– кричала она, не выдержав.
– И добавь, пожалуйста, молока. Без молока я не позволю!
– Я не понимаю!
– взрывался папа.
– Кому из нас было плохо с сердцем?
Мама переводила взгляд на меня - он был теперь вопрошающим, сострадательным и вместе неуловимо разочарованным, - кусала губы, отчего горестно искажалось ее красивое, иконописное лицо, и отвечала едва слышно:
– У всех у нас плохо с сердцем.
В мои библиотечные дни, занимаясь в "Ленинке" с утра до вечера, я все же приезжал на метро к обеду. Так требовала мама, и так нам всем было дешевле и лучше. Пятнадцать минут сюда, пятнадцать обратно, и все мои дневные траты - четыре пятака, не считая сигарет.
Выходя из вагона, я по какому-то наитию поднял голову и увидел, что папа ждет меня наверху, на мосту, перекинутом через нашу наземную станцию и который отчасти служит ей крышей. Я настолько не привык видеть папу на улице одного, без мамы, что сердце у меня подпрыгнуло.
– Успокойся, пожалуйста, - сказал папа, хотя я ни о чем
Это ближайшее от нас кафе, на нашей же Малой Филевской. Я помню, лет шесть мы ждали его открытия - и были поражены, как быстро, в первую же неделю, установился в нем запах захудалой столовки, этот омерзительный и сложного состава аромат - увядшей капусты, перекаленного жира, лежалой рыбы и такого же мяса, вдобавок еще блевотины и скандала. Никто "порядочный" сюда не ходил, да и сейчас захаживают не часто - прежняя слава еще не рассеялась. Когда уже махнули рукой на наше кафе все ревизоры и комиссии, в дело вошел последний его заведующий, он же и бармен, коренастый армянин, большеголовый и без шеи. Он поначалу приезжал на метро, но вскоре стал ездить на красной "Ладе", попозже на "бамбуковой", теперь на белой, - но, надо признаться, не без заслуг: деньги и материалы, им же и выбитые на капитальный ремонт, он потратил с толком. Он оборудовал импортный бар в углу, стены обшил панелями темного дерева и шоколадной кожей, установил разноцветные светильники, каждый столик заключил в отдельную кабинку, отгороженную высокими, резного дерева, переборками. Он, наконец, вышиб к чертовой матери "музыкальный ансамбль", этих наших "песняров", длинноволосых и наглорожих, сексуально озабоченных, с их инкрустированными электрогитарами, с притопами и прихлопами, с идиотскими "ла-да-да", - и заменил их довольно несложным ящиком, из которого полилась негромкая и совсем недурная музыка. Оказалось, и не выветриваемый брезготный дух - выветривается, при некотором напряжении ума и сил можно его вытеснить амброзией шашлыка с тмином, кинзой и эстрагоном. Много может сделать человек, если на него махнуть рукой! Жаль только, силы сопротивления опомнятся, да и не кудесник же он - без конца добывать хорошую баранину.
Весь путь до "Багратиона" папа не проронил ни слова, только подозрительно оглядывался. В жаркий день на нем был его приличный костюм цвета маренго, дважды побывавший в чистке, рубашка с глухим воротом и галстук, повязанный толстым узлом. Во всем облике моего старика чувствовалась не понятная мне, но отчаянная решимость.
Мы выбрали дальнюю кабинку возле окна, хотя не много их было занято в глубине зала и никто бы нам особенно не мешал: в одной гудела компания азербайджанцев, в другой лопотали по-французски четверо негров - наверно, из "Лумумбы", еще в двух-трех сидели парочки, премного занятые друг другом, а здесь нас мучило солнце и донимал уличный шум. Но папа так решил, и я не стал возражать.
Официантки нам, ясное дело, не светило скоро дождаться, но сам заведующий, он же бармен, не торопясь, вышел нас обслужить. Он принес нам по шашлыку на овальных никелированных тарелочках, подстелив под них синие бумажные салфетки, побрызгал из одной бутылки чем-то винно-красным, из другой - бледно-желтым, посыпал из руки жемчужными полуколечками лука и пахучим зеленым крошевом. Было в этом что-то мило домашнее. Папа его попросил завести музыку. Он молча кивнул и удалился за свою стойку.
Папа зачем-то поглядел под стол, попробовал откинуть спинку дивана, заглянул за портьеру и, приступив наконец к шашлыку, спросил:
– Ты понял, кто у нас поселился?
– О, да! На этот счет у меня никаких сомнений.
– Так ты таки ничего не понял!
Он приблизил ко мне лицо, изрезанное морщинами, с тонким хищным носом и ястребиными, табачного цвета, округлившимися глазами, - лицо Шерлока Холмса, только не с Бейкер-стрит, а откуда-нибудь из Бердичева, - и задышал на меня барашком, кинзой и луком.
– Мы с мамой уже давно догадались. Уголовники. Обыкновенные уголовники. Но не простые, а - международного класса. Уверяю тебя, их наверняка разыскивает Интерпол.