Небо и земля
Шрифт:
— Что ты делаешь? Ребенок чуть жив, пожалел бы, а ты…
— Не лезь! — огрызнулся Шефтл, все больше выходя из себя. — Пожалеем тогда, когда вырастет из сына хулиган, вот когда пожалеем! Молчишь? — обратился он к сыну. — Так и будешь молчать?
Он схватился за ремень.
— Шефтл, прошу тебя… Лучше меня!
Но Шефтл уже потерял власть над собой.
— Отвечай! Кто?… С кем ты дрался? — он занес руку с ремнем.
— С Зу… зиком… — еле шевеля распухшими губами, пролепетал Шмуэлке.
— С Зузиком? А ты зачем с ним драться полез? — Шмуэлке уставился в землю и не
— Почему, спрашиваю! — заорал Шефтл вне себя и хлестнул мальчика ремнем. — Говори, не то шкуру спущу!
— Успокойся, Шефтл, что ты делаешь… — взмолилась Зелда, пытаясь поймать ремень.
— Я сказал, отстань! — крикнул Шефтл, и Зелда отступила. — Ну? Почему полез драться? — последний раз спрашиваю.
— Потому… — буркнул Шмуэлке, не поднимая головы.
— Почему — потому?
— Потому что… потому что… он меня дразнил. — А если дразнил, так сразу в драку?
— Он про тебя… он над тобой… он говорил, что его папа на фронте, а ты… а ты… — с трудом выдавил из себя Шмуэлке и разрыдался.
Шефтл побагровел и, не сказав ни слова, вышел во двор. Он готов был сквозь землю провалиться. Стыдно было перед детьми, больно за Шмуэлке, которого он напрасно обидел.
Не заходя домой, Шефтл сел в нагретую солнцем двуколку и покатил в степь. Ехал, опустив голову, пока поросшая травой хуторская улица не осталась позади. Он чувствовал, что виноват перед всеми. И перед Зузиком, и перед другими ребятишками, чьи отцы были там, на войне.
«Надо скорее кончать с молотьбой, — озабоченно думал Шефтл. — И если к тому времени не призовут, я сам… добровольцем пойду».
Солнце жгло вовсю. Было душно. Похоже, собирался дождь.
И правда, к вечеру небо заволокли тучи. Стемнело, заморосил дождик. Мелкий-мелкий, тихий дождичек, как видно, зарядил надолго.
Молотилку остановили, накрыли пшеницу брезентом и отправились на хутор, торопясь поспеть к тому времени, когда старый Рахмиэл обычно разносит почту.
Те, что ушли раньше, уже стояли в дверях, под застрехами и у окошек, и нетерпеливо поглядывали на улицу. С тех пор как началась война, старый Рахмиэл стал для всех самым дорогим и долгожданным гостем. Одна Зелда каждый вечер дрожала от страха — не повестку ли Шефтлу несет старый Рахмиэл?
Зелда с трудом разыскала спрятавшегося в стогу Курта, за руку отвела домой и накормила обедом. Сменила Шмуэлке холодный компресс на лице, потом с опаской подошла к окну. На улице увидела Рахмиэла, окруженного людьми, — несмотря на дождь, они не расходились.
Накинув старый пиджак мужа, Зелда выбежала из дому.
Люди стояли понурые, с печальными лицами и тихо переговаривались.
— Что случилось? — Зелда с трудом перевела дыхание.
— Ох, лучше не спрашивай… — всхлипнула Геня-Рива. — Похоронная… Добиного Иоську убили на войне, Иоську Пискуна… Такой парень! Наплачется мать, ой наплачется…
— Иоську? — вскрикнула Зелда, хватаясь за сердце.
— Тсс, вон Доба идет…
— Она еще не знает?
— Откуда ей, бедной, знать…
Старик Рахмиэл, весь мокрый от дождя, растерянно оглянулся и засунул похоронную поглубже в сумку. Своими руками отдать Добе похоронную? — нет, об этом он и думать боялся. Никогда никому, сколько живет на свете, не приносил он дурных вестей. Может, кто из колхозников согласится? Но охотников сообщить матери страшную весть не нашлось.
Всю ночь моросил дождь, и от этого становилось еще тоскливее.
Никто, кроме Добы, не спал в ту ночь. Только она одна во всем хуторе не знала, что пришла похоронная, в которой было написано, что ее единственный сын, Иосиф Юделевич Пискун, пал смертью храбрых на поле боя.
Через несколько дней, семнадцатого июля, когда до хутора дошло известие, что немцы захватили Смоленск и Кишинев, Шефтл втайне от всех написал заявление и отдал представителю Гуляйпольского райвоенкомата. Он просил, чтобы его взяли в армию добровольцем и послали на фронт.
С этой минуты он начал готовиться. Стараясь скорее управиться с важнейшими работами в бригаде, между делом приводил в порядок и домашнее хозяйство. Дома работал урывками, рано утром, до ухода в поле, или поздно вечером, при свете луны. Обшил колодезный сруб новыми досками, починил наружную дверь, чтоб закрывалась плотнее и не пропускала зимой снега в сени. Расчистил погреб, приготовил место для картофеля, бураков, моркови, заботясь, чтобы Зелде всего хватило до будущего урожая.
Давно он так не заботился о доме! Зелда радовалась, не зная, что Шефтл со дня на день ждет повестки из военкомата.
Старуха последние дни не вставала с постели. Лежала у себя в боковушке и, чуть шевеля сухими губами, жалобно шептала:
— Умираю…
Зелда, измотанная, молча ухаживала за больной свекровью. «Надо сказать Шефтлу, чтобы все отложил и завтра же съездил за доктором», — подумала она.
Она переменила свекрови холодный компресс на груди и поправила подушки.
Зелда услышала шаги. Кто-то шел к дому. Она забеспокоилась. Последнее время она боялась, как бы не принесли повестку Шефтлу из райвоенкомата.
В темные сени, пригибаясь под притолокой, втиснулась старшая сноха Смекунов, рябая Шейна, которую в хуторе прозвали Каланчой. Худая, длинная, и впрямь как каланча, она всегда знала все хуторские новости. Шейна торопилась — у нее варился фасолевый суп на треноге, и к Зелде она забежала на минутку, занять ложку соли (вечно она занимала всякие мелочи), и все же не могла отказать себе в удовольствии, поделилась новостью:
— Слыхали? Вчера в Ковалевск пришло три похоронных! Председательский сын убит, кузнец и бригадир. Бригадиру еще и тридцати не было… Оставил жену и троих маленьких детей…
Зелда совсем разволновалась. Шейна уже ушла, а она все думала о вдовах и осиротевших детишках, о том, как горько, должно быть, плачут в тех домах…
Чтобы отделаться от невеселых мыслей, она принялась готовить ужин, хотя Шефтл должен был прийти не скоро. «Нажарю-ка я блинчиков, — решила Зелда, — Шефтл любит блинчики со сметаной». Только она сняла с полки крынку простокваши и подошла к столу замесить тесто, как вдруг увидела в открытое окно, что по улице, прямо к их дому, идет посыльный из сельсовета с какой-то бумажкой в руке.