Нечаев вернулся
Шрифт:
Этих бумажек было несметное множество, но объединяло их одно: все они касались проблемы терроризма. Точнее, отношений между терроризмом и революцией.
— «…Нравственно для него все то, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему», — повторил Марру.
Он махнул рукой.
— Старая песня! Их нравственность, наша нравственность…
Зильберберг был настороже. Он не доверял этому странному полицейскому. Ему казалось, что тот нарочно пытается вовлечь его в политическую дискуссию, чтобы, когда он потеряет бдительность, внезапно обрушить на него каверзные вопросы.
Но он ошибался.
Марру просто хотелось поговорить с ним, узнать
Но, главное, Марру очень нравились его романы, выходившие под псевдонимом Элиас Берг. Они были удивительно построены. В них было много действия, шума и ярости, горы трупов, масса неожиданных сюжетных поворотов, захватывающих моментов, но при этом там не происходило ровно ничего. Во всяком случае, непосредственно, на наших глазах, как если бы мы сами при этом присутствовали. Рассказчик никогда не оказывается там, где что-то происходит, он появляется слишком поздно или слишком рано, уходит с места преступления за минуту до того, как оно совершается. Основа повествования — это ожидание, предчувствие, осмысление или воспоминание.
Эти романы можно было бы назвать расиновскими. У Расина зритель никогда не находится рядом с Тераменом, видящим смерть Ипполита. Мы присутствуем только при его рассказе. Но жизнь, настоящая жизнь — кому, как не Марру, было это знать — и есть скорее рассказ, переплетение рассказов, воспоминание о действии или намерение его совершить, нежели действие как таковое, происходящее на наших глазах. Потому что на наших глазах не происходит ничего. А если и происходит, то очень мало и быстро. За исключением, разумеется, мгновений физической любви, когда действие, стянутое временем, как хордой, заключено между предвкушением наслаждения и воспоминанием о нем. О его играх, оттенках, радости. Но мы не занимаемся любовью двадцать четыре часа в сутки. И все остальное время пребываем, главным образом, в череде неподвижностей, ожиданий, статичных картин, в периодах до и после действия.
Марру попытался продолжить разговор, несмотря на ощутимую враждебность Эли.
— Но, пожалуй, именно в это все и упирается, вы не согласны? То же самое, слово в слово, мог бы написать Ленин, Троцкий, да и кто угодно из нынешних марксистов-ленинистов!
Зильберберг не устоял перед искушением поспорить.
— Только не Маркс! Он в пух и прах разнес «Катехизис»!
Наверно, с таким же торжеством Архимед воскликнул «Эврика!»
Марру кивнул.
— Пусть так, — сказал он, — но дело не в этом. За словами Нечаева о нравственности стоит внутреннее убеждение, что революция есть абсолютное благо… А Маркс понимал, что в истории не все так просто и, прокладывая себе путь, она сплошь и рядом несет отнюдь не благо…
Удивление Эли росло. Как и его тревога.
— Тем не менее, — продолжал Марру, — и у Маркса в его мессианской теории революции и классовой борьбы тоже заложена возможность нравственного релятивизма.
Зильберберг уже забыл, зачем к нему явился Марру. Им владел теперь только азарт спорщика, желание блеснуть, выиграть очко у собеседника.
— А по-вашему, будь революция абсолютным благом, позиция Нечаева была бы оправданной?
Они стояли среди книжных гор. Марру махнул рукой, отметая его вопрос, как докучливую муху.
— Да конечно
Зильберберг кивнул.
— Конечно! Вы абсолютно правы. Во всяком случае, в рамках атеистической морали. Но христиане исходят только из трансцендентного… И их мораль невероятно действенна — как в социальном, так и в индивидуальном плане…
Марру бурной жестикуляцией выразил несогласие.
— В ваших книжных залежах наверняка есть Маритен [24] . Перечитайте «Бог и допущение зла»… Вы увидите, что томизм дает трансцендентное обоснование только для «линии добра»… За «линию зла» ответствен человек… Бог не имеет отношения к злу, он лишь допускает его, чтобы человек мог в полной мере проявить свою свободу. Короче, за Освенцим Бог не отвечает… Он тут совершенно ни при чем, ибо зло — чисто человеческое порождение. На первый взгляд это, конечно, может шокировать… Но тут есть над чем подумать…
24
Жак Маритен (1882–1973) — французский философ, последователь неотомизма.
Марру вдруг умолк и закрыл глаза. Потом подошел к застекленной стене веранды, выходившей в общий сад. Он долго стоял молча, глядя на дом Люсьена Эрра. Наконец снова обернулся к Зильбербергу. Голос его звучал глухо.
— Я говорил, что был здесь в сорок третьем, помните? Мы тогда собрались, чтобы решить, как быть. В нашей подпольной организации состоял один человек — его военная кличка была Мирабо, — из очень бедной семьи, отчаянно смелый, которого мы подозревали в том, что он работает на гестапо. Или служит и нашим и вашим. Некоторые из нас считали, что он достоин смертного приговора, что доказательства его предательства налицо, а риск слишком велик, чтобы позволить себе роскошь быть разборчивым в средствах. В тот день, в доме Люсьена Эрра, мы приняли окончательное решение. Мы договорились оставить его в живых и какое-то время осторожно понаблюдать за ним. Потому что его подозрительное поведение могло быть истолковано и просто как безрассудная храбрость, слепая вера в свою звезду…
Марру глубоко вздохнул и продолжал:
— Кто-то предложил похитить его, поместить в надежное место и допросить… Допросить… Понимаете, что это значит? Это значит — в случае запирательства подвергнуть пытке… Мы дружно отказались. Узнать правду было необходимо, но если бы Мирабо признался в предательстве под пыткой, то правда, добытая таким способом, отравила бы наше сознание… И всю нашу борьбу… Свет этой правды ослепил бы нас настолько, что мы перестали бы видеть смысл нашей борьбы…
Марру снова вздохнул. Эли казалось, что ледяная рука стискивает ему сердце. Он догадывался, что за этим последует.