Недоразумение в Москве
Шрифт:
– Я выпил немного водки, но никаких предпризнаков у меня нет.
Она не стала настаивать. Ей самой не хотелось портить ему удовольствие; но она боялась за его здоровье, давление было высоковато. Порой она просыпалась среди ночи: «Ему грозит рак легкого, инфаркт, кровоизлияние в мозг».
– Смотри, – не унимался Андре. – Безупречное равновесие.
Он обнял Машу за талию и закружил по комнате, напевая вальс. Странно было видеть его с другой женщиной: хоть у нее были его глаза, его подбородок, Николь порой забывала, что это его дочь. У Андре находились для нее слова, обольстительные улыбки, которые раньше, в молодости, он дарил Николь. Мало-помалу они перешли друг с другом на резковато-дружеский тон, их жесты стали почти грубыми – чья вина? Моя, конечно, подумала она с сожалением. Слишком хорошо воспитанная, слишком закрытая… почти зажатая. Это он сразу решил, что они перейдут
– Вы любите танцевать? – спросила она.
– С хорошим танцором да, обожаю.
– А я так и не научилась.
– Да ну? Почему же?
– Потому что ведет кавалер: в молодости я была глупа. А потом стало слишком поздно.
– А я люблю, когда меня ведут, – сказала Маша. – Так я отдыхаю.
– При условии, что вас ведут туда, куда вы хотите, – ответила Николь, улыбаясь ей с симпатией.
Она редко симпатизировала женщинам. Своим ученицам – да: дети, подростки, можно было надеяться, что они не будут похожи на старших. Но взрослые! Молодые все похожи на Ирен; они с показным усердием «были женщинами», как будто женщина – это профессия! Те, что постарше, возвращали Николь к ее детским бунтам, напоминая ей мать. «Девочка не может». Ей не быть ни путешественником, ни летчиком, ни капитаном дальнего плавания. Девочка. Муслин, органди, слишком ласковые мамины руки, мягкое тесто ее объятий, ее духи, которые липли к моей коже. Мать мечтала, что у Николь будет богатый муж, а еще меха и жемчуга. И началась борьба. «Девочка может». Она продолжила учебу, поклявшись себе пойти наперекор своей судьбе: она напишет потрясающую диссертацию, получит кафедру в Сорбонне, она всем докажет, что женский мозг не хуже мужского. Ничего этого не случилось. Она преподавала и была активисткой феминистских движений. Но, как и другие – те самые другие, которых она не любила, – она отдала себя на съедение мужу, сыну, семье. Вот Маша наверняка никому не даст себя съесть. Однако ей вполне комфортно быть женщиной: наверно, потому, что она с пятнадцати лет живет в стране, где у женщин нет комплекса неполноценности. Маша им явно не страдала.
– Кто кого ведет ужинать, куда и в котором часу? – спросила Николь.
– Я заказала столик на семь тридцать в «Баку», – сказала Маша. – Вполне успеем до этого прогуляться. Сейчас хорошее время.
– Идемте прогуляемся, – согласилась Николь.
Плохое настроение прошло. Андре приехал сюда повидать Машу: естественно, что он старается проводить с ней как можно больше времени. Она весело предвкушала вечер, который они проведут втроем.
Гостиница, в которой они остановились в Ленинграде, очаровала Андре. Длинные коридоры, в которые выходили жемчужно-серые двери с овальным стеклом наверху, обрамленным фестонами в стиле рококо и затянутым шелковой занавесочкой, на разных этажах – розовой, зеленой или голубой. В номере – альков, скрытый занавеской, и трогательная допотопная мебель: тяжелый письменный стол под мрамор, черный кожаный диван, столик, покрытый скатертью с бахромой. Люстры с хрустальными подвесками освещали обеденный зал, где полуголая мраморная девушка поправляла – или снимала? – платье с лукавой улыбкой.
– Обслуживают так же медленно, как в Москве! – заметила Николь. – К счастью, оркестр не слишком грохочет.
– Да уж, они не торопятся, – согласился Андре, провожая глазами официанта, подошедшего к сервировочному столику; он поставил на него стакан, да так и остался стоять, созерцая его с задумчивым видом. Все двигались неуверенно и как-то беспорядочно, должно быть, выводя из себя спешащих клиентов. Строители, землекопы, которых они видели на улицах, служащие, продавцы в магазинах производили то же впечатление наплевательства. А между тем, эта страна не была населена лентяями: иначе они не добились бы в некоторых областях таких поразительных успехов. Наверно, ученые и инженеры, получая другое образование, отличались иным менталитетом.
– А! Вот и счет, – сказала Маша.
Они вышли на улицу. Как хорош был свет в десять часов вечера! В полдень краски дворцов приглушали яркие солнечные лучи. Теперь же голубое, зеленое, красное нежно трепетало под бледнеющим солнцем.
– Чудесный город, – сказала Николь.
Чудесный. Под северным небом изящество и великолепие итальянского барокко. А как весело было на набережных Невы, чьи воды голубовато-белого цвета! Как много молодежи, они шли группами и пели.
– А ты все-таки хочешь поехать в Псков и в Новгород.
– Время есть на все, – заверила Маша.
Наверно, но лично он с удовольствием остался бы на десять дней здесь. Ленинград. Петроград. Санкт-Петербург. Он хотел узнать о нем все и даже – неосуществимая мечта – узнать все сразу. Осажденный город, зимний день, мужчины и женщины идут, пошатываясь, в снегу и падают, чтобы больше не подняться, мертвые тела везут на санках по обледеневшей земле. На Невском проспекте лежали вповалку трупы, бежали люди, свистели пули, моряки шли на штурм Зимнего дворца. Ленин. Троцкий. Нельзя ли наложить на эти картины великую эпопею его отрочества, такую тогда далекую, такую близкую сегодня, ибо его ноги ступали по тем самым местам, где она происходила? Декор остался прежним – но он не помогал воскресить людей и события. Наоборот. Историкам удается отчасти их воспроизвести, но чтобы следовать за ними, надо оставить мир настоящего, закрыться в тишине кабинета наедине с книгой; на этих улицах плотность, густота действительности отторгала миражи прошлого; невозможно вписать его между этих камней. Но оставался Ленинград этим вечером, прекрасной белой ночью. В 63-м они приезжали в августе, солнце садилось рано. Сегодня оно не садилось вовсе. Было празднично. На набережных парни и девушки танцевали под звуки гитары. Другие играли на гитарах, сидя на скамейке на Марсовом поле, шелестевшем сиренью, – была тут и сирень с пышными гроздьями, похожая на французскую, и японская сирень, более скромная, с пряным ароматом. Они сели на скамейку. Эти парни с гитарами – кто они такие? Студенты, служащие, рабочие? Он не стал спрашивать Машу. Слишком часто она затруднялась с ответами и поэтому огорчалась. Она не слишком хорошо владела информацией, это разочаровывало Андре. Быть может, в этой стране ей не доверяли из-за ее иностранного происхождения, или расслоение в обществе было довольно значительным, как и везде, но она ничего не знала о жизни рабочих, крестьян, не знала и о колоссальном научно-техническом прогрессе, а Андре так хотелось побольше узнать обо всем.
– Моя первая белая ночь, – сказала Маша. – Мне было пятнадцать лет. Я пришла в восторг. И не понимала, как мои родители могли оставаться такими спокойными. В тот день я подумала, что стареть – это ужасно.
– Но теперь вы больше так не думаете, – сказала Николь.
– В своем возрасте я чувствую себя гораздо более комфортно, чем когда-либо, – ответила Маша. – А вы жалеете о своей молодости?
– Нет, – Николь покачала головой и улыбнулась Андре: – Если только ты стареешь не одна.
«Моя первая белая ночь», – отозвалось в Андре мысленным эхом. Стало не по себе: эта дивная белая ночь ему не принадлежала; он мог лишь присутствовать, не более того, эта ночь была не его. Они пели, смеялись, но он чувствовал себя за бортом: турист. Ему никогда не нравилось быть туристом. Но все же в странах, где туризм – национальная индустрия, прогуливаясь, можно вписаться в жизнь города, страны. На террасах итальянских кафе или в лондонских пабах он был клиентом среди многих других, эспрессо для него имел тот же вкус, что и для римлян. Здесь же людей можно было узнать, лишь поработав с ними вместе. Он за бортом их досуга, потому что не причастен к их делам. Бездельник. Никто в этом саду не был бездельником. Только они с Николь.
И никому не было столько лет, сколько им. Какие они все молодые! Он тоже когда-то был молод. Ему вспомнился тогдашний жгучий и нежный вкус жизни: молодые этой ночью тоже остро его чувствовали, они улыбались будущему. Что такое настоящее без будущего, даже в запахе сирени и прохладе полуночной зари? На миг ему подумалось: это сон, сейчас я проснусь и вернусь в свое тело, мне двадцать лет. Нет. Взрослый, пожилой человек, почти старик. Он смотрел на молодежь с завистливой оторопью: ну почему я больше не такой? Как это случилось со мной?
Они пешком вернулись из Эрмитажа, где провели два часа: их третий визит в этом году, они посмотрели все, что хотели посмотреть. Завтра они уедут в Псков, посетят усадьбу Пушкина; там сейчас такая красота, говорила Маша, и Николь заранее радовалась, что насладится запахом травы. Ленинград – очень красивый город, но в нем задыхаешься. Она взяла ключ, протянутый дежурной по этажу; та передала Маше записку: ее срочно вызывали в Интурист.
– Опять будут неприятности, – вздохнула Николь.