Недоразумение в Москве
Шрифт:
– Я рассказываю – но не помню.
Было бы прекрасно, часто думал он, будь прошлое пейзажем, в котором можно гулять в свое удовольствие, открывая мало-помалу его сокровенные уголки. Но нет. Он мог называть имена, даты – так школьник отбарабанивает хорошо выученный урок; кое-какое знание у него было; и образы – искаженные, поблекшие, застывшие, как картинки в старом учебнике истории; они сами собой возникали на белом фоне.
– Все-таки с возрастом мы обогащаемся, – сказала Маша. – Я чувствую себя богаче, чем в двадцать лет. А ты?
– Немного богаче; и гораздо беднее.
– Что же ты потерял?
– Молодость.
Он налил себе рюмку водки. Третью? Четвертую?
– А я терпеть не могла быть молодой, – сказала она.
Андре посмотрел на нее, ощутив укол совести. Он ее породил, а потом бросил на дуру мать и какого-то посла.
– Тебе не хватало настоящего отца?
Она замялась:
– Разве что неосознанно. Меня больше занимало будущее. Вырваться из своей среды. Построить
Она смотрела на него с доверием, и он чувствовал себя виноватым, не только из-за прошлого, но и потому, что сегодня ему хотелось бы, чтобы ее отцом был более яркий человек.
– Ты, наверно, немного разочарована, что я – всего лишь засушенный плод?
– Что за мысли! Во-первых, еще не все потеряно.
– Нет. Ничего стоящего я уже никогда не сделаю. Разве что в каких-то экстраординарных обстоятельствах, если уеду из Парижа. Но Николь больше нигде не сможет жить. А уж вдали от Франции – и подавно.
Он заговорил об этом однажды, в шутку. И так же в шутку Николь ответила: «Ты умрешь от скуки, и я тоже». Нет. Он часто об этом мечтал. Его мать никого не обременяет своим присутствием, она им не помешает. Он бы садовничал, ловил форель в зеленых водах Гара, прогуливался с Николь по пустошам, читал, бездельничал, а может быть, и работал бы. Может быть. Как бы то ни было, это его единственный шанс. В Париже его не предоставится.
– Все равно, не важно, – сказала Маша. – Я согласна с Николь: надо жить так, как хочется.
– Я не уверен, что она на самом деле так думает. И ты же сама сказала: жаль!
– Я сказала просто так.
Она наклонилась к нему и поцеловала.
– Я люблю тебя таким, какой ты есть.
– А какой я?
Она улыбнулась:
– Напрашиваешься на комплименты? Хорошо! Что меня поразило в 60-м – и поражает до сих пор, – как ты можешь одновременно раздавать себя другим и быть самодостаточным. И потом, твое внимание к любым мелочам: с тобой все становится важным. И ты веселый. Клянусь тебе, что ты остался молодым: моложе всех, кого я знаю. Ты ничего не потерял.
– Коль скоро я нравлюсь тебе таким…
Он тоже улыбался, но сам-то знал, что кое-что все-таки потерял – этот пыл, эту жизненную силу, которую итальянцы зовут таким красивым словом: stamina. Он осушил свою рюмку. Наверно, потому он и искал веселого тепла алкоголя. Слишком много, говорила Николь. Но что еще нам остается в наши годы? Он тронул десну. Чуть-чуть чувствительно. Все-таки чуть-чуть. Если дантист не сумеет спасти зуб, на котором держится мост, светит вставная челюсть: вот ужас-то! Он больше не стремился нравиться – но пусть хотя бы, глядя на него, думают, что он нравился когда-то. Но стать совсем уж асексуальным существом – нет уж! Едва он начал привыкать к тому, что повзрослел, как не успел оглянуться – уже старик. Нет!
– А Николь тоже тяготит старость?
– Думаю, меньше, чем меня.
– Она разочарована, что мы не едем в Ростов?
– Немного.
Неукротимая Николь, с нежностью подумал он. Такая же энергичная и ненасытная, как в двадцать лет. Без нее он бы попросту гулял по улицам Москвы, болтал о том о сем, присаживаясь на скамейки. И может быть, так он лучше проникся бы атмосферой города. Но скажи он ей это, она огорчится, а этого он не хотел ни за что на свете.
– Пять часов! А она ждет нас в пять, – встрепенулась Маша. – Идем скорее.
И они пулей вылетели из квартиры.
Квартира Маши очень нравилась Николь. Двор был унылый, лестница грязная, ржавый железный лифт часто застревал; но три небольшие комнатки – по одной на каждого плюс кухня и ванная – со вкусом обставлены: несколько фотографий на стенах, хорошо подобранные репродукции, красивые ковры, которые Юрий привозил из Средней Азии, вещицы, собранные Машей в пору ее кочевого детства. Спускаясь по лестнице, Николь вдруг затосковала по своей квартирке, своей мебели, своим вещам. Она стояла у нее перед глазами – такая, как в то утро, когда они уехали в Москву, – с большим букетом свежих и наивных, как пучки латука, роз на столе. Здесь она никогда не видела роз. И с самого приезда – десять дней – не слышала музыки: ее отсутствие она ощущала почти физически. Она свернула за угол, на большой проспект, который вел к гостинице. В Париже она знала все магазины на бульваре Распай; многие лица были ей знакомы, все с ней заговаривали. Здешние лица ничего ей не говорили. Почему она оказалась так далеко от своей жизни? Был чудесный июньский день. Летел пух с тополей, в пушистых ручейках у тротуаров копошились голуби. Белые хлопья кружили вокруг Николь, лезли в нос, в рот, цеплялись за волосы, не давая покоя. Вот так же они кружили в библиотеке и цеплялись за волосы в тот день, когда она, в каком-то смысле, простилась со своим телом. Да, и раньше уже были знаки. В зеркале, на фотографиях ее изображение поблекло – но она еще узнавала в нем себя. Беседуя с друзьями-мужчинами, чувствовала себя женщиной. А потом этот незнакомый мальчик – такой красивый – пришел с Андре; он пожал ей руку
«Где я, кто я?»
Каждое утро, еще не открыв глаза, она узнавала свою кровать, свою комнату. Но иногда, уснув после обеда, испытывала при пробуждении эту детскую оторопь: почему я – это я? Как будто ее сознание, вынырнув из тьмы безымянным, не сразу решалось воплотиться. Ее удивляло – словно ребенка, когда он осознает себя как личность, – что она оказалась в своей собственной жизни, а не в другой: по какой случайности? Она могла не родиться – тогда не было бы и вопроса: «Я могла бы быть другой, но тогда эта другая задавалась бы вопросами о себе». Голова шла кругом от сознания случайности и одновременно необходимого совпадения со своей историей. Николь шестьдесят лет, она преподаватель на пенсии. На пенсии: ей с трудом в это верилось. Она вспоминала первую должность, первый класс, опавшие листья, хрустевшие под ногами в ту провинциальную осень. Тогда выход на пенсию, отделенный от нее промежутком времени вдвое большим – или почти, – чем тот, что она прожила, казался ей нереальным, как сама смерть. И вот он настал. Порой она с тоской вспоминала эту дверь, в которую ей больше не войти, натертый пол в коридорах, топот и смех, которых она уже никогда не услышит. Она пересекала и другие границы, но более размытые. Эта же была четкой, как железный занавес. «Я по другую сторону». Она встала, причесалась. Решительно, она набирает вес. Как раздражает, что нет весов. Половина шестого. Почему он еще не вернулся? Он же знает, как она ненавидит ждать.
Она ненавидела ждать, но, когда он появился, у нее так потеплело на сердце, что ожидание забылось.
– Мы не смогли найти такси. Шли пешком.
– Ничего страшного, – сказала она.
– Мы хорошо поработали, – сообщил Андре.
– И выпили несколько рюмок водки.
Она безошибочно подмечала этот чуть заплетающийся язык и слегка неуверенные движения, говорившие о том, что Андре немного выпил. Это еще не были отчетливые признаки: она называла их предпризнаками.
– У тебя предпризнаки, – добавила она.