Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове
Шрифт:
— Кстати, Фатали, я рассказывал тебе как-то об Александре Бестужеве, — говорит Аббас-Кули, — Мы вместе штурмовали крепость Байрут, а потом я лжеантиквария разоблачал. Он, рядовой егерского полка, и я, главный переводчик при Паскевиче… Представляешь, низкорослый такой, упитанный, выдавал обыкновенную медную крышку, ты ведь знаешь, она на шлем похожа, за шлем самого пророка Мухаммеда! Ну и плут!..
И умолк. До разоблачения ли теперь лжеантиквария?!
— Есть еще четвертый, Аббас-Кули-ага, и он, ненадолго переживший всех их, в бреду малярийной лихорадки вспоминал своих тезок, — Александр Одоевский. Вы с ним разминулись
Четыре Александра! И еще будут: изгнанный из страны; объявленный сумасшедшим; и — сослуживец Фатали, который возникнет и исчезнет, будто и не было его вовсе!
Но Фатали пока знает четырех: одного зарезали, о другом его восточная поэма, третий вскоре будет убит горской пулей, четвертого скосила лихорадка.
Еще один Александр, помимо тех, которые были и будут, — только и разговоров в Тифлисе: вернулся Александр Чавчавадзе!.. А как мечтал Фатали попасть к нему домой, познакомиться с ним! Человек-легенда, генерал, дважды ссылали в Тамбов, и оба раза за участие в заговоре за независимость Грузии; но возможно ли? Ссылали и выпускали: в первый раз помогло ходатайство отца, а во второй — прежде всего собственные заслуги: дрался против Наполеона, воевал с персами.
— А ты о масонстве! Кто за тебя, Фатали, походатайствует? Какой князь?! — Поди ответь Хасай-беку Уцмиеву.
— А ты? Разве ты не князь?
Хасай-бек махнул рукой. Если такие, как Чавчавадзе, ничего не смогли, и такие заслуги, такая слава, Столько звезд… Чего добьешься ты?.
И никто не узнает. Заглохнет голос меж стен каземата, крикнуть не успеешь. Но кому кричать?
Кто услышит? И даже там, на севере, вот же они — и Одоевский, и Мишель. А прежде — Бестужев…
— Могу вас познакомить, Фатали. — Это Бакиханов. Но и не спешит, ханская гордость не позволяет являться незванно к грузинскому князю.
Может, Одоевский? Он ввел к Чавчавадзе Мишеля, может, Мишель введет Фатали? Но он сам-то был лишь раз, а Одоевского скосила лихорадка. Фатали б говорил с Александром Чавчавадзе на фарси, о Хайяме, которого перевел поэт на грузинский.
Так и не навестил, то да се, а там нелепая гибель князя: с чего-то внезапно испугалась лошадь, впереди будто блеснули волчьи глаза, — шарахнулась, князь вылетел из одноколки и разбился насмерть.
Одоевский желтый-желтый, губы воспалены, улыбнулся, выступила кровавая трещинка на ранке: «Мне улыбаться нельзя…» Фатали это знакомо — мать!.. Здесь и Мишель, но Фатали много лет спустя понял, что означают слова:
«…говорили, что именно ты о мечах и оковах».
Прочтет лет через двадцать тонкий-тонкий листок: «…но лишь оковы обрели».
И к Фатали, будто споря с ним:
— Да и прочли вы разве мои стихи прежде, нежели написали свою элегическую восточную поэму, этот, кажется, в «Московском наблюдателе» я прочел, прекрасный цветок, брошенный на могилу Пушкина.
А в ушах Фатали — слова барона Розена: толстые губы, одутловатые щеки, багрово-красные генеральские погоны; пунцово-алое и желтое-желтое…
— По-моему, — это Одоевский, — вы не могли их прочесть тогда.
«Ух, как холодно!..»
Дрожь передается и Фатали.
Малярийному комару очень была по душе кровь ссыльных.
«Впивайтесь,
Неужто это Бестужев? — удивляется Фатали. — И так близко! Потрясен и Бестужев: уж где-где, а здесь и не мыслилось прежде, что придет день, и он вчитается в иноязычные строки о Пушкине; что-то новое, другими глазами, иной душой; и далекое и близкое! А те, кто пошли в декабре на падишаха, представить не могли себе! Чтоб иноязычные, чтоб иноверцы — да так написали?! Если б прежде доверились Фатали, и он бы смог прочесть стихи северного собрата!
— Барон, если помните, всегда восторгался, что письма в Тифлис из Петербурга приходят за одиннадцать дней.
— Почта!.. Да разве можно такое по почте? — взвился Бестужев.
— Прочти я те стихи — может, и поэма была бы другая.
— Полно скромничать! Вы можете гордиться своей поэмой. А что касается тех стихов, боюсь, обожгли б себе руки, попадись те листки к вам.
— Как вы могли — знать и не показать! Я догадался потом, как вспомнил выражение вашего лица, когда барон Розен спросил вас: «Вы читали стихи на смерть Пушкина?» И когда, уже зная о тех листках, я заново просмотрел ваш перевод моей поэмы, сначала, не скрою, удививший и испугавший меня.
— Вы ж были наивны, Фатали! Да и прошло-то ведь всего три года, как вы пришли на службу к барону…
Как расскажет много позднее краснощекий, стыдливый, с седой бородкой, позволяющий себе лишь изредка, но непременно безадресно, браниться: «Это черт знает что!..», благовоспитанный и добрейше-милейший востоковед Адольф Верже:
в мае тридцать седьмого года была предпринята экспедиция в Цебельду под начальством главнокомандующего, взявшего е собой Фатали и Бестужева, пользовавшегося особенным расположением генерала (обожал государственного преступника!). Покорив цебельдинцев (три повешенных на пятачке сельской площади и двадцать убитых), отряд возвратился в Сухуми, где его уже ожидали суда, на которых он должен был отправиться к мысу Адлер для наказания горцев (но горец о том не знал, когда целился!). За три дня до отплытия в море Бестужев в числе других обедал у барона Розена, который между прочим спросил его:
— Вы читали стихи на смерть Пушкина? Бестужев растерялся: читал ли он! «Читал! знает!»
За столом оцепененье, застыли, барон — он-то читал! — быстро поправился:
— Ну да, стихи нашего Фатали… Наш юный друг посвятил памяти Пушкина трогательную восточную поэму, очень вам советую переложить ее на русский язык.
Потом, ранней осенью или поздним летом: Фатали знает — ходят листки по рукам. Но как достать? Спросил у одного: «Вы случайно не слышали?..» Тот оловянно уставился на Фатали и повел плечами. Еще у одного. Тот оживился: «Что? Какие? Покажите?!» Не к самому же барону идти?! Спросить у Бестужева! Но как? Если б желал, мог бы сам…