Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове
Шрифт:
— …разбудить Восток! Но хватит ли сил?
— Хватило б жизни! — Мишель, кажется, шутит: удивительное умение приземлять высокопарность. — Вот он, настоящий кавказец, прискакавший сюда с пестрыми уланами, ведомый седым генералом, разбудил Восток, а сам уснул… А я, между прочим, тоже намерен разбудить, но кого — еще не решил.
Шамиль — такая каналья, охотимся за ним, пытаемся взять, да ускользает. И возрождается из пепла сожженных аулов, как Феникс!
Будут охоты аж два десятка лет! И Мишель поохотится в отряде генерала Галафеева на левом фланге Кавказской линии, в Малой Чечне, «хотел воды я зачерпнуть, но мутная волна была тепла, была красна…».
— Уже пытался разбудить. Пришлось посидеть за свои стихи неделю в здании Главного штаба да испробовать силы
«Вольнодумство более чем преступное!» Докладная Бенкендорфа и резолюция государя. Стихи пришли к нему по городской почте с надписью: «Воззвание к революции». По всему городу списки.
И наивное «объяснение губернского секретаря Раевского о связи его с Лермонтовым и о происхождении стихов на смерть Пушкина» (ах, какие имена в чиновничьей фразе!..). «…Дано для переписывания; чем более говорили Лермонтову и мне про него (о дитя!.. надеется перехитрить, и кого? всесильного графа Клейнмихеля…), что у него большой талант, тем охотнее давал я переписывать экземпляры».
И кого вздумал Раевский вспомнить — Екатерину Вторую! «Лучше простить десять виновных, — какая щедрая царица!.. — нежели наказать одного невинного!» Очень красиво, а главное, ведь фраза-то какая меткая… Это ж, дурья башка, привычка такая у наших властелинов — поступать затем противно, дабы на собственном опыте изрекать вам в утешение (а кое-кому для цитаций-нотаций) истины новые…
Хохотали петербургские сослуживцы Ладожского — агенты Бенкендорфа, филеры-фискалы, — как удалось обвести вокруг пальца наивного поэта и его доверчивого «переписчика»: «А ну мы позволим вам пообщаться, будто мы не ведаем, тупоголовые, о вашем желании списаться!» И посылает Раевский Лермонтову записку, желая помочь, через камердинера (а бенкендорфцы начеку, ждут! и записка — им в руки! читают, хихикают, «юнцы! юнцы!..» и не таких хитрецов ловили!..): «Передай тихонько эту записку и бумагу Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже».
Потом допрос от «самого государя». А как допрашивали!.. Ну, сознайтесь! другу вашему ничего не будет! честью клянемся! а если запретесь!! если самого государя разгневаете!!! в солдаты!.. Один жмет, другой спорит, чтоб доверие заслужить — авось сознается? аж до разрыва спорит, а потом, как не помогает, — «ну да, чего церемониться?! Штыком к стенке приткнуть, и весь разговор!..»
«Это вы рисовали?» Профиль Дубельта, начальника штаба корпуса жандармов.
«Нет, не я».
«Но нашли у вас, и стихи — ваши!»
Черновик!.. «А вы, надменные потомки!..» И рядом фамилии «надменных», «под сению закона»: Орловы, Бобринские, Воронцовы, Завадовские, Барятинские, Васильчиковы, Энгельгардты, Фредериксы. «Кем составлен?!» Можно было б добавить еще, чья-то рука поскупилась… Лермонтова на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк, а Раевского в Олонецкую губернию. «Боже мой! И я смею роптать! Ссылка на год! А каково ему?» Иллюзия одновременной, в тридцать седьмом году, ссылки и его, и Одоевского на Кавказ. Но после двенадцати лет, после читинского и петровского острогов! Через год он вернется к себе, в свой лейб-гусарский полк, в тот свет, который еще будет льстить ему! Те, которых он поносил в стихах, эти графы, князья, бароны, будут искренне льстить. И преследовать, тоже искренне, клеветой. И обида французов: будто бранил не убийцу, а всю нацию. «Его убийца хладнокровно…» О нем ли речь? «Боже мой! и я смею роптать? и при ком! При Одоевском!»
Вдохновенье? Хорошо мыслится и работается в изгнании, в заточении и когда сражены недугом? Мы машем мечами картонными, освистанные и затоптанные горланящими шарлатанами, плясунами, танцующими на фразе: «Довольно! Хватит!» Оставим пустую и бессмысленную болтовню, эту рылеевщину, эти сумасшедшие бредни Чаадаева, политиканство Герцена и попытаемся сродниться с нашею прекрасною действительностью? Но вот уже накапливается новая боль, новый стон, в кипенье бурлим, негодуем, накаленный рев в высокостенном, с петровских
«Эй, посторонись, встал тут на дороге!..» — Проснулся, голос Одоевского:
— Брось, что ты изводишь себя, они же вероломны! Лермонтов только что шутил, и уже забыт Кавказ, а Одоевский, ему, слава богу, жарко, скинул шинели, но может простыть, и Фатали затапливает печь, успокаивает Лермонтова:
— Не сокрушайся! Эх, юнцы, юнцы! Разве можно верить царским служакам? Впрочем, мы сами тоже поддавались обману.
— Нет, нет, я не должен был так глупо доверяться. «Ты не можешь вообразить моего отчаяния, когда я услышал, что я виной твоего несчастия… — писал Лермонтов Раевскому. — Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку и не смог. Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать, — но я уверен, что ты меня понимаешь, и прощаешь, и находишь еще достойным своей дружбы… Кто б мог ожидать!..»
— Нет, нет, дать так глупо себя обмануть!..
«Один мой хороший приятель, Раевский, слышавший, как и я, многие неправильные обвинения и по необдуманности не видя в стихах моих противного законам, просил у меня их списать; вероятно, он показал их, как новость, другому, — и таким образом они разошлись».
— Самая большая моя печаль, что Раевский через меня пострадал! — А в старости Раевский «для отнятия права упрекать память благородного Мишеля» напишет: «…Мишель напрасно исключительно себе приписывает маленькую мою катастрофу (!) в Петербурге в 1837 году».
Кавказская лотерея
Это известный метод: накалять и остужать, бить и обласкивать; до похвалы за восточную поэму, еще в Тифлисе, в апреле было сделано бароном Розеном замечание, а потом долгое-долгое внушение; может быть, оттого и хотелось ему сгладить резкость; это по памятному делу — началось весной тридцать седьмого, а завершилось осенью тридцать восьмого — об отчаянии армянских, а частично азербайджанских переселенцев из турецких провинций — обложены непомерной данью; перс-селились после поражения турецких войск, по Адрианопольскому договору, еще при Паскевиче — из Арзрумской, Карской и Баязетской провинций, и — взбунтовались!
— Вы молоды, чисты и доверчивы, Фатали, у вас впереди блестящее будущее, не надо было вам встречаться со смутьянами. Эти полудикие переселенцы!
— А вы произвели на них такое благоприятное впечатление, барон!.. «Нашли наконец-то живую душу!» «Неужто, — рассказывали они, — мы обманывались, когда переселялись сюда, к своим же?»
— Учтите, ласковое и снисходительное обращение с ними они почитают слабостью, я дал команду для обуздания и отклонения вредного примера от других, а также для поселения в них страху…