Неизвестный Алексеев. Том 3: Неизданная проза Геннадия Алексеева
Шрифт:
И подробно рассказываю о своем необычном романе. Все охают и ахают, все восхищаются Настей, говорят – красивая. Но жена сказала:
– Совсем ты, Алексеев свихнулся на старости лет! Мало тебе, что ли, живых женщин?
1942 год. Осень. Фергана. В школе на завтрак дают «затируху» – мучной суп особого рода. Муку сначала спрыскивают водой и «затирают», отчего она скатывается в комочки. Развариваясь, комочки увеличиваются и суп как бы густеет. Затируху нам наливают в жестяные кружки, которые мы приносим из дому. Изредка эту похлебку
20.5
Ощущение «доживаемости» жизни становится все отчетливее. Творческие экстазы навещают меня все реже, и женщины волнуют меня все меньше. Лучшие годы мои, как видно, миновали. Близится старость.
Часы, проведенные в одиночестве среди природы – на берегах озер и извилистых лесных речек, в полумраке дремучих еловых зарослей и на солнечных полянах, – были самыми светлыми в моей жизни. Там, на природе, наступали минуты, когда душа моя ликовала, пела и бесстрашно парила над безднами. Эти минуты были подобны векам. Время, пронизывая меня, уносилось в прошлое, я был ему неподвластен. И глядя на зеленую гусеницу, ползущую по стеблю иван-чая, я понимал, что она тоже бессмертна.
23.5
Размышления о нонсенсе.
Нонсенс у Кэрролла, у сюрреалистов и абсурдистов. Нонсенс у меня.
Я его не заимствовал, я его сам изобрел, не зная, что он уже давным-давно изобретен. «Алису» я читал в детстве и, разумеется, по-детски, не воспринимал литературных тонкостей.
Но я отлично помню, с чего все началось. Все началось со стихотворения «Чем пахнет солнце», написанного мною в 57-м году. Тогда оно было одиноким среди прочих моих, «правильных», рифмованных стихов, но его своеобразие, его таинственность меня волновали, и я часто его перечитывал, пытаясь понять, в чем его секрет.
Секрет его был заключен в нонсенсе, а нонсенс состоял в том, что я воспринимал солнце как некий съедобный сочный плод, вроде апельсина, и даже намекнул на то обстоятельство, что и все прочие, подобные солнцу светила тоже вполне съедобные.
C 63-го года нонсенс становится обязательным элементом моего поэтического стиля. Его поэтика заменила мне рифму и традиционные поэтические размеры.
В рецензии на мою первую книжку И. Малярова написала, что я добрый сказочник. Пусть будет так – я добрый и немножко хитрый сказочник, почти как Льюис Кэрролл.
24.5
Национализм – религия маленьких и недобрых людей. Сбившись в кучку, они кричат: «Мы, немцы, лучше всех!», «Мы, китайцы, самые хорошие!» И им начинает казаться, что они уже не маленькие, а большие.
25.5
Прозрачные, совсем прозрачные, неподвижные глаза Лены В. Глаза смотрят мимо меня, куда-то в бесконечность.
Лена слепая. Она живет во Львове и очень любит мои стихи. Она приехала погостить.
Лена ослепла от родов. Врачи говорили, что ей нельзя иметь детей, но она не послушалась. Ребенок умер, а она ослепла.
Но она нашла в себе силы жить и писать стихи.
Лена восторженная, доверчива и чиста душой необыкновенно. Мне, старому нытику и пессимисту, немножко стыдно рядом с нею.
– Не огорчайтесь, – говорит мне она, – ведь это так здорово, что ваши стихи печатают! Такие стихи не должны были бы печатать, а их всё же печатают! Это же просто чудо, что их публикуют! Так радуйтесь же чуду!
Книжку мою раскупили в течение двух-трех дней. Ни в одном магазине города ее уже нет.
26.5
Я сущий выродок. Мной покойный отец вовсю матерился, и нередко в присутствии матери (ее это не шокировало – настоящий мужчина должен ругаться). Я же матерщину не переношу. Особое отвращение у меня вызывают матерящиеся интеллигенты. Впрочем, интеллигенты ли они, если матерятся? И вообще – существует ли сейчас подлинная интеллигенция?
27.5
Думая о неминуемости смерти, всегда пытаешься представить себе людей, которые будут существовать, несмотря на твое исчезновение. И всякий раз почему-то забываешь, что все они, все до одного, тоже обязательно умрут, только чуть попозже.
Иногда, когда я иду по многолюдной улице в солнечный летний день и вдруг вспоминаю, что эти веселые, улыбающиеся прохожие – потенциальные мертвецы, меня охватывает ужас.
Хорошо быть женщиной. Женщины не размышляют о бренности бытия, и смерть их мало тревожит. Они ближе к природе, к животным.
Ночью, едва лишь заснул, как тут же и проснулся. Гляжу – она сидит на краю постели и разглядывает свои ногти – они длинные, острые, лак на них перламутровый, современный.
Инстинктивно поджал под себя ноги и затаил дыхание.
– Что, испугались? – спросила она.
– Испугался, – признался я чистосердечно.
– Не торопитесь! – сказала она после минутной паузы и улыбнулась знакомой кокетливой улыбкой, приставив пальчик к щеке.
– Куда не торопиться-то? – спросил я и проснулся во второй раз, уже по-настоящему. Ноги у меня были подогнуты, а на краю постели, как мне показалось, была примятость – будто кто-то здесь только что сидел. Мне почудилось также, что в комнате пахнет какими-то незнакомыми духами.
Проблема преемственности – забота посредственностей. Творческое бессилие легко оправдать заботой о сохранении культурных ценностей.
Мой город. До отчаянья, до умопомешательства, до сладкой обморочности, «никогда не падал, однако, в обморок». Что я без него? Куда я без него? Кто я без него? Вдруг полез из меня отвергаемый мною Мандельштам.
Русская проза и поэзия середины XX столетия оказалась на обочине скоростной автострады мировой литературы.