Неизвестный Бондарчук. Планета гения
Шрифт:
– Ну, как?
– Да что как, Сергей Фёдорович? У меня никаких вопросов нет.
– Давай ещё раз.
Теперь пришла моя очередь спросить: зачем?
– Всё-таки давай ещё разок. Что? Плёнки, что ли, жалко?
Записали. Я направился в аппаратную забирать материал.
– Подожди. Есть у тебя в тексте одна фраза, надо бы над ней ещё поработать.
Он искал особое дыхание, интонацию. Читал и слушал, слушал и читал. Дублей сделали не меньше пяти, но остановились на втором:
– Так, кажется, будет хорошо.
И улыбнулся. Я протянул ему бухгалтерскую ведомость и деньги: как положено – 75 % от его, самой тогда высокой актёрской ставки – 75 рублей за смену. По-моему, он даже чуть обиделся, но сказал мягко:
–
…Прошло лет десять. Я уже работал в Москве секретарем Союза кинематографистов России. И мы с тогдашним председателем нашего Союза Сергеем Александровичем Соловьёвым решили создать такую структуру, которая бы объединила кинематографистов – участников Великой Отечественной войны. Ведь после 5-го съезда никто из них даже близко к нашему зданию не подходил. Обидели тогда шибко наших выдающихся мастеров-фронтовиков. А организация Совета ветеранов – это был повод, чтобы пригласить их, повиниться, сказать, насколько они дороги всему кинематографическому сообществу и необходимы. Много народу пришло: Озеров Юрий Николаевич, Ростоцкий Станислав Иосифович, Матвеев Евгений Семенович, Чухрай Григорий Наумович… Несколько лет они не собирались. Обнимаются, целуются, слёзы вытирают. А я на вахте предупредил: как войдёт Сергей Фёдорович, тут же мне сообщить – хотел встретить его. Уже и фронтовые сто граммов потихоньку стали поднимать, а Бондарчука всё нет. Наконец-то в телефонной трубке взволнованный голос вахтёра Верочки: «Пришёл!» Он уже поднялся на лифте, выхожу в коридор, и вот мы шагаем по нашему длинному коридору навстречу друг другу. Вид у него совсем не весёлый, я не решаюсь первым слово молвить.
– Да-а… – наконец протянул Бондарчук. – Давно не виделись.
– Сергей Фёдорович, как здоровье? Как вообще настроение?
Он стоит как вкопанный, хмурится:
– Плохо. – Достаёт из кармана пенсионную книжку. – Посмотри.
Открываю: пенсию начислили за все заслуги минимальную.
Окаянство!!!
У меня в глазах слёзы, и у него. Он не жаловался! Он поделился со мной, как тяжко от такой обиды у него на сердце. Может быть, потому, что увидел мои слёзы или почувствовал мою душевную боль за него. А у меня опять (в который раз!) перед глазами возникла пронзительная сцена проводов на фронт из «Судьбы человека», и в горле застрял крик. И я, уже убелённый сединой, еле сдержался, чтоб не зареветь в голос, не заорать на весь наш кинематографический дом, как отчаянно кричал в детстве на харьковском прифронтовом вокзале: «Папа! Папочка!..» Не знаю, сколько бы мы так простояли, но тут в коридор высыпали наши великие старики, опять начались объятия, давай его скорей за стол, тост в его честь. И он оживился. Хорошо ему стало.
Последний раз я виделся с ним за полгода до смерти. Я был у него дома, поговорили о разных делах, о деятельности Союза. Уже собираюсь уходить:
– А ты что, разве не перекусишь?
Я – отказываться. Не отпускает. Ирина Константиновна ему вторит, буквально заставили. На кухне у них идеальная чистота. На столе – два приборчика, колбаска, огурчики, картошечка горячая – по-домашнему, просто. Сергей Фёдорович обращается к тёще:
– Юлия Николаевна, у нас в холодильнике что-нибудь есть?
Иринина мама достаёт запотевшую бутылку «Столичной». Он наливает в мою рюмку:
– Мне нельзя, а ты выпей.
– Да как же я один-то, Сергей Фёдорович?
– Давай, выпей. Только не спеши. Медленней глотай. Вот она у тебя во рту, вот по горлу прошла, вот опускается ниже… – он положил себе руку на грудь, – здесь у тебя сейчас горячо-о-о… А теперь закусывай. Будь, как дома, казак.
Так закончилась моя последняя с ним встреча.
Когда на доме, где он жил, решили установить мемориальную доску, объявились несогласные, мол, Тверская – это главная улица столицы, а не мемориал. Нелегко нам далось разрешение мэрии. И как некоторые чиновники не понимают, что мемориальная доска – это не
Помню, тогда в Ростове, после показа картины «Степь», я спросил его:
– Сергей Фёдорович, как у вас так получается? Ведь в картине захватывающего сюжета нет; вот в документальном кино, если нет чёткого сюжета, мы стремимся найти интересную фактуру, или запоминающееся лицо, или подсмотреть нечто любопытное из жизни, чему зритель станет неожиданным свидетелем и поразится эффекту неожиданности. А в вашем фильме – ну, стелется по степи ковыль, телега едет долго-долго, жаворонки поют – ничего же не происходит, а оторваться невозможно.
Долгая пауза. Он посмотрел мне прямо в глаза, и я от этого взгляда не просто смутился – обмер. Всего два раза в жизни я испытал такое смятение от направленного на меня взгляда. Первый раз – когда приехал поступать во ВГИК, в мастерскую Михаила Ильича Ромма. Стою в коридоре, и вдруг прямо на меня в окружении подмастерьев идет Ромм! С высоко поднятой головой, преисполненный собственного достоинства, неприступный. Прошествовали они мимо, и показался я себе тогда маленьким, беспомощным. «Куда ж ты прёшь? – подумал про себя. – Ведь рядом с тобой тут гений ходит, а ты кто такой, казаче?» Зашёл в аудиторию, встал перед длинным столом, за которым председательствовал Ромм, и вздрогнул от направленного на меня пристального, пронзительного взгляда. Но я не спрятал глаза, а, сколько было сил, сопротивлялся этому, как сказал поэт, «без промаха бьющему взгляду».
– Кто убил Пушкина? – лукаво спросил Ромм.
«Что ж вы, гений, издеваетесь!» – вознегодовал я в душе, а вслух взбунтовался:
– Мартынов! – И пошёл забирать документы.
Бондарчук после моих рассуждений о загадке фильма «Степь», посмотрел на меня так же внимательно, въедливо, словно в душу заглянул. И в первые секунды я впал в столбняк, как перед Ромом. Но взгляд Сергея Фёдоровича был совершенно иным. Это был взгляд философа; заинтересованный, зоркий взгляд, выдававший натуру недюжинную, но открытую, добросердечную. И я почувствовал, как предательский холодок в душе пропал, наоборот, меня от его взгляда, будто жаром обдало.
– Ну, раз телега едет и жаворонки поют, значит, что-то происходит, – чуть нараспев, убеждённо сказал Сергей Фёдорович. – Жизнь – повсюду.
Вот и мемориальная доска на его доме – это ведь тоже – жизнь наша. Кто-то, проходя мимо, вспомнит его роли в кино; кто-то – созданные им потрясающие батальные сцены; а я гляну на его скульптурный портрет – и в памяти оживают Михаил Александрович Шолохов и мой дорогой Леон Борисович Мазрухо. «Горячо на душе стало?» слышится мне, как после той, выпитой у него на кухне рюмки водки, тёплый голос Бондарчука. Ещё как горячо, Сергей Фёдорович! А без душевного горения, зачем жить?
Карен Шахназаров,
народный артист России
Режиссёр фильмов: «Мы из джаза», «Зимний вечер в Гаграх», «Курьер», «Город Зеро», «Цареубийца», «Сны», «Американская дочь», «День полнолуния», «Яды, или Всемирная история отравлений», «Всадник по имени Смерть», «Исчезнувшая империя», «Палата № 6».
Пассионарий
В девяностые годы прошлого века я вместе со своими коллегами делал для телевидения программу «ХХ век в кадре и за кадром». Это был цикл телевизионных портретов крупных художников кино, как зарубежных, так и советских, российских. Конечно, мне хотелось сделать передачу о Сергее Фёдоровиче, тем более что в те ломкие демократические годы вокруг него словно заговор молчания образовался, как будто и не было в культуре ХХ века такого выдающегося мастера, как Бондарчук. Я считал, что просто-таки обязан напомнить стране о человеке, о художнике, чьё творчество является нашим национальным достоянием.