Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:
«Как мне тяжела иногда моя затворническая жизнь! Ты подумай, Таня, я с сентября из дому ни разу не выходила. Та же тюрьма, хотя и довольно светлая, и морально и материально, но все-таки, иногда такое чувство, что точно меня кто-то запирает, держит, и мне хочется разломать; растолкать все кругом и вырваться, куда бы то ни было, но вырваться поскорей, поскорей».
«А с маленькими какая скука возиться, не приведи Бог; у меня теперь ни времени нет, ни свежей головы, ни хорошего расположения духа, ни мысли, ничего». «Маленького, Таня, не советую желать. Господи, как тяжелы эти длинные, холодные ночи, в которые ходишь кормить,
«Миша срыгивает то малое молоко, которое сосет, всякий раз, и я чувствую себя дурно. Стало быть, я, к крайнему ужасу своему, верно, опять беременна».
Легко представить всю степень неудовольствия Льва Николаевича. Еще холостым он мечтал о жене-матери, а не о жене-любовнице. За годы семейной жизни этот взгляд вполне установился, и Толстой не представлял себе иного положения. Но нельзя обвинять Софью Андреевну, которая всю свою молодость провела в мучительном кормлении и тяжелой беременности, почти без отдыха, – обвинять за то, что у нее под конец не хватило сил. Наоборот, она могла упрекнуть (и, вероятно, упрекала) мужа за его прямолинейность, за его нежелание считаться с ее физическими и психическими возможностями.
Для нас важно то, что несогласие это существовало; оно разбередило старые раны и усиливало раздор, который вытекал из требований Льва Николаевича об изменении образа жизни семьи. Это вторая причина разлада, тесно связанная с первой. Интересы Толстого резко изменились. «Левочка вдался в свою работу, в посещение острогов, судов мировых, судов волостных, рекрутских приемов, в крайнее соболезнование всему народу и всем угнетаемым. Это так все несомненно хорошо, – пишет Софья Андреевна, – велико и высоко что только больше чувствуешь свое ничтожество и свою гадость. Но, увы, жизнь свои права заявляет, тянет в другую сторону, и разлад только болезненнее и сильнее».
Хотела было Софья Андреевна вести жизнь прежним темпом, но это вызвало протест, «заикнулась было позвать гостей к Рождеству, но Левочка выразил такое недовольство, что ему помешают заниматься, что [она] сочла себя не в праве мешать ему. Хотела… было ездить в Тулу кое к кому в винт играть, но и это намерение было встречено очень иронично».
Но «жизнь свои права заявляет» и мужу и жене. Он – весь в мире, она – вся в семье. Ее обязанности, закономерно развиваясь, потребовали для старшей дочери участия в светской жизни, и Софья Андреевна, несмотря на протесты Льва Николаевича, начинает вести эту жизнь, ни на одну минуту не забывая домашних забот.
Она пишет сестре: «Теперь мне голову вскружили два выезда. Первый послезавтра – обедать к Бестужевым [195] , а вечером в музыкальное собрание, где наш Сереженька с Колей Кислинским [196] играют в четыре руки польский и краковяк из «Жизни за царя», с аккомпанементом двух скрипок и двух виолончелей. Это очень меня интересует и волнует. Мы, вероятно, поедем все: я даже Лелю обещала взять. Левочка что-то отговаривается и ехать не решается, но я надеюсь его уговорить. Он все дома сидит, очень пристально занимается и ничем светским уж совсем не интересуется».
«Тане было очень весело… Спектакль был очень мил, грациозен и сыгран хорошо. Мы были в первом ряду со всеми знакомыми… После спектакля был вечер, и Анна Сергеевна устроила так для Тани, чтоб первая
Его обязанности, также закономерно развиваясь, приводят совсем к другим действиям. Лев Николаевич не может больше равнодушно проходить мимо окружающей жизни: горя и нищеты. Внимание сосредоточено здесь, и в дневнике, возобновленном после пятнадцатилетнего перерыва, он пишет только об этом.
Случилось в Ясной обычное дело: отправили Татьяне Андреевне бедную кормилицу. И Лев Николаевич с горечью записывает в дневнике: «Дома у него со старухой 5, своего хлеба давно нет, картошек нет, коровы нет. Последнее молоко, то, которое было в груди жены… увезли в Харьков, в кормилицы сыну товарища прокурора судебной палаты.
Благодаря тому, что продали это молоко – товарищу прокурора судебной палаты, променяли на хлеб, семья еще жива» [198] .
А для Софьи Андреевны здесь нет вопроса совести. Она совсем просто смотрит на это, и в одном ее письме ярко раскрывается все различие их мироощущения.
Письмо к сестре: «Сегодня я видела кормилицы твоей свекровь; дети все и муж ее совсем здоровы. На хлеб денег она у меня сегодня просила, говорила, что овцу мне отдаст за деньги. А то Левочка ему дал денег, т. е. ее мужу, они очень бедны; а Левочка теперь ужас что денег всем бедным раздает».
Такое состояние совсем непонятно семейным. Брат Софьи Андреевны, прогостивший в Ясной неделю, нашел во Льве Николаевиче «нравственную перемену к худшему, т. е. боится за его рассудок», да и Софья Андреевна считает, что «религиозное и философское настроение всегда самое опасное».
Она старательно оберегает семью от возможных осложнений на этой почве; после событий 1 марта 1881 года ей пришлось особенно энергично встать на ее защиту. Лев Николаевич решил написать новому царю письмо, умоляя его помиловать убийц. Софья Андреевна очень боялась репрессий со стороны правительства за этот шаг, умолила мужа не писать и обратила свой гнев на бывшего тогда у них в доме учителя, В. И. Алексеева, сочувствовавшего Толстому [199] . Письмо все же было написано и отправлено через Н. Н. Страхова. Софья Андреевна пишет ему, чтобы узнать у Победоносцева, «не может ли это письмо вызвать в государе какие-нибудь неприятные чувства или недоброжелательство к Льву Николаевичу. В таком случае, – просит она, – ради Бога, не допускайте письма до государя».
Так поступить Лев Николаевич был «обязан перед своей совестью». Петербургская трагедия его до крайности мучает, он боится за исход, хочет верить в торжество добра, мечтает об истинно христианском разрешении.
А Софья Андреевна воспринимает событие в ином плане. «Еще мне креповую черную шляпу прислали и чулки, перчатки, чепчик, все черное. Напиши, Таничка, до какой степени носят траур и долго ли будут носить черный креп вокруг шеи и рук. Конечно, я говорю про дам de la societe [200] , так как купчихи у нас в красных перьях и цветах щеголяют. Я же ношу траур: это, кстати, и удобно и порядочно».