Неизвестный Троцкий (Илья Троцкий, Иван Бунин и эмиграция первой волны)
Шрифт:
Помимо Горького, также о личности Бунина нелестно отзывались Берберова и многие эмигрантские писатели младшего поколения127. Вот, например, нелицеприятная характеристика «последнего русского классика» у Василия Яновского:
Бунин, с юношеских лет одетый изящно и пристойно, прохаживался по литературному дворцу, но был упорно провозглашаем полуголым самозванцем. <...> Горький опыт непризнания оставил у Ивана Алексеевича глубокие язвы: достаточно только притронуться к такой болячке, чтобы вызвать грубый, жестокий ответ. <..> Боже упаси заикнуться при Бунине о личных его знакомых: Горький, Андреев, Белый, даже Гумилев. Обо всех современниках у него было горькое, едкое словцо, точно у бывшего дворового, мстящего своим мучителям-барам128.
Тот
К чести Ивана Алексеевича надо признать, что он не кривлялся, не подражал, не бежал за модою, оставался почти всегда самим собою: гордым зубром, обреченным на вымирание.
Как говорил художник Вощинский, писавший в 1933 г. портрет Бунина,
Иван Алексеевич дорожил своей «голубой кровью» и был надменный мизантроп129.
А вот впечатление о Бунине известного в начале XX в. пианиста Давида Шора, оказавшегося случайным попутчиком писателя во время его путешествия в Палестину:
Мы сели на новый пароход. За обедом, у общего стола, мое внимание привлекла русская пара. Она молоденькая миловидная женщина, он постарше, несколько желчный и беспокойный человек. Когда старый отец мой за столом выказывал совершенно естественное внимание своей молодой соседке, я чувствовал, что муж ее как будто недоволен. После обеда я сказал отцу, что обыкновенно русские путешественники не любят встречаться с земляками, и нам лучше держаться в стороне...
<...> Каждый раз, что я попадал на новый пароход, я тотчас же разыскивал инструмент, на котором можно было бы поиграть. На этом пароходе пианино стояло в маленькой каюте около капитанской вышки. <...> Я открыл пианино и сел играть. Минут через пять кто-то вошел. Я сидел спиной к двери, не видел вошедшего, но почувствовал, что это наш русский путешественник. Я продолжал играть, как будто никого в каюте не было, и, когда минут через 20-30 я встал, чтобы уйти, он меня остановил со словами: «Вы — Шор, я — Бунин». Таким образом состоялось мое знакомство с писателем, которого я сравнительно мало знал по его сочинениям. Дальше мы путешествовали вместе, и я не скажу, чтобы общество его было бы из приятных. Особенно тяжело было мне чувствовать в просвещенном человеке несомненный антисемитизм, и где, в Палестине, на родине народа, давшего так много миру...130
Столь уничижительная и несомненно превратная оценка личности Бунина была, судя по всему, результатом мелких недоразумений, обычно возникающих между посторонними людьми во время путешествий131. Кроме того, Бунин в незнакомом ему обществе часто держал себя вызывающе отстраненно и надменно132. Такая манера поведения человека, не упускающего случая напоминать о своем «столбовом» дворянстве133, задевала, а то и обижала окружающих134. Однако, кичась своим происхождением, Бунин остро переживал доставшуюся ему тоже по наследству материальную необеспеченность; будучи самолюбив, был при этом застенчивым и легко ранимым... Осип Дымов, например, описывая свои первую (в середины 1900-х) и последнюю (в конце 1930-х) встречи с Буниным, особо выделяет такие две черты его характера, как чуткость к чужой боли и свойскость.
Когда мы обнялись и я начал одаривать его комплиментами, он, насупившись, но шутливым тоном меня остановил: — Ша, ша, Дымов, не надо.
В этом «ша» было приятельское напоминание о моем еврействе. Но как тепло это звучало в его устах, у него, христианина, русского. Я читал его мысли и чувства <...>: «Разве имеет какое-нибудь значение, кто мы оба и что мы пережили в течение прошедших тяжелых тридцати лет? Но мы — русские писатели из Москвы и Петербурга. У нас общее прошлое, общий духовный дом, по которому мы тоскуем, каждый в своем уголке <...> Помнишь: Леонид Андреев... и Куприн... и Брюсов <...>. Собрат Брюсов мертв, все уже мертвы. Но мы их помним нежно... ша, Дымов!135
Состояния опустошенности, безразличия, затяжной меланхолии, а то и депрессии, присущие большинству творческих людей, часто посещали и Бунина,
Иван Алексеевич после творческого периода тоже впал в естественную меланхолию — писать перестал и жалуется, что ему скучно. Иногда неожиданно срывается и скачет в Канны или Ниццу, куда, едва приехав, начинает сразу готовиться к обратной поездке, несмотря на безотносительную утомительность дороги.
— отмечал литератор Александр Бахрах, живший с Буниным бок о бок в Грассе во время войны, в письме к Михаилу Осоргину от 15 июня 1941 г.136.
И все же очень часто:
В домашнем быту Бунин сбрасывал с себя все свое величие и официальность. Он умел быть любезным, гостеприимным хозяином и на редкость очаровательным гостем, всегда — это выходило само собой — оставаясь центром всеобщего внимания. Он бывал естествен, весел и даже уютен. От величественности не оставалось ни малейшей тени. Но когда ему это казалось нужным, он сразу, как мантию, накидывал на себя всю свою величественность137.
Всегда и во всем характер Бунина проявлялся в самой широкой гамме эмоций. Он нередко выказывал и отзывчивость, и резкую правдивость, и еще, говоря словами его старого друга Куприна, «какое-то жадное ко всему крайнему любопытство».
В критических ситуациях Бунин действовал импульсивно, готовый всегда прийти на помощь своим ближним. Так он вел себя в 1942-м, когда, приехав в Ниццу и зайдя к своим недавним знакомым супругам Либерманам, узнал, что они вынуждены бежать, поскольку вишисты готовят облаву на евреев. Нисколько не задумываясь о последствиях, Бунин настоял, чтобы супруги пересидели опасное время в его грасском доме (см. Гл. 5. «Спасенные Буниным»: Александр Бахрах и супруги Либерман»), А ведь сами Бунины жили во время войны «на птичьих правах»: в оккупированной зоне, без гражданства, в чужом доме, принадлежавшем к тому же «врагу», практически без средств к существованию138, и вдобавок ко всему у них, тоже по причине своего еврейского происхождения, прятался от нацистов А. Бахрах.
Даже скептически воспринимавший Бунина Василий Яновский оставил трогательное воспоминание:
Раз во время оккупации в Ницце Адамович139 мне показал открытку от Бунина. Иван Алексеевич писал, что к ним приехал один господин и отделаться от него по нынешним временам нельзя, «да и ему, вероятно, некуда идти». Последние слова я помню точно. И это прозвучало для меня, как пушкинское «И милость к падшим призывал»... Неожиданно и прекрасно140.
Возможно, именно в силу всех этих качеств Бунину удалось на чужбине создать вокруг себя широкий и разнообразный круг дружеского общения, столь необходимый изгнаннику, в материальном отношении крайне зависимому от покровительства третьих лиц.
В России Бунина, академика по Отделению русского языка и словесности Российской (до 1917 г. Петербургской) академии наук, литературные критики превозносили на все лады. Никто из близких Бунину писателей — ни Горький, ни Куприн, ни Короленко, не удостаивался, например, таких торжеств, какие устроены были Бунину в октябре 1912 г. в Москве в честь 25-летнего юбилея его литературной деятельности. Бунина чествовали несколько дней: 24 октября в Литературно-художественном кружке «Среды» на квартире Н.Д. Телешова состоялось посвященное ему торжественное собрание, на следующий день его чествовал Московский женский клуб, 26 октября — Общество деятелей периодической печати и литературы в зале Политехнического музея, днем позже — Общество любителей российской словесности, а утром 28 октября в большом зале Лоскутной гостиницы, где остановился писатель, он принимал депутации различных организаций и органов печати. Вечером 28 октября торжества, широко освещавшиеся столичной и провинциальной прессой, закончились многолюдным парадным банкетом в Литературно-художественном кружке141. При такой популярности Бунин, однако, отнюдь не выказывал особой общительности и не являлся «душою» какого-либо литературного общества или творческой группы.