Непобежденные
Шрифт:
– Замечательно! – Бенкендорф стукнул ладонью о ладонь. – Замечательно! Керосин будет вам дан. Теперь жду сообщения.
Герасим Семенович поклонился быстро, низко.
– Граф Александр Александрович Бенкендорф! Партизаны народ замучили. Этот каравай испечен для вашего графского высокого достоинства, но женщинам приходится печь хлеб для партизан. Испечешь для себя, заберут – дети без хлеба сидят. Приходится смиряться. Защиты никакой!
Бенкендорф вышел наконец из-за стола, посмотрел на каравай, на узоры полотенца.
– А что вам, господин Зайцев, известно
– Да не знать бы их вовсе! Я могу, коли прикажете, привести военную силу туда, где они прячутся.
– Даже так! – Бенкендорф устремил свой особый взор в глаза старосте: – Убежден, последний час партизан пробил. Ступайте к волостному старшине, пусть приготовится к встрече наших солдат.
Зайцеву на стул захотелось сесть. На днях в Замостье каратели сожгли несколько домов и расстреляли подростков и стариков. Всех мужского полу, ребят прятать, что ли? Эх, пора научить немцев такому страху, чтобы в сторону леса смотрели с ужасом.
– Господин комендант! – спохватясь, вскричал Герасим Семенович. – Я забыл о себе думать, да, слава Богу, стрельнуло в голову! Зубы у меня болят. Врачам бы показаться.
– Мы своих людей ценим и бережем! – сказал Бенкендорф, вернулся к столу и написал распоряжение главному врачу больницы. – Вы нам нужны здоровым.
– А керосин? – вытаращил глаза хитрый бестия.
Бенкендорф улыбнулся:
– Много ли вы на себе керосина унесете? В Думлово привезут полную бочку. А пока призываю идти к врачам лечить зубы.
Приказы надо исполнять.
Из больницы Герасим Семенович ушел к себе в лес с тремя пломбами и с аптекой в мешке от Азаровой и Зарецкой.
Хождение не зазря
Долгий, добрый день выдался для Герасима Семеновича. Отвел беду от Думлова. Думлово – пекарня партизанского отряда, а немцы после каравая, поднесенного коменданту Людинова, признали лесную деревню опорой для войны с партизанами. Керосин добыл, лекарства, сам подлечился, а день все еще считает свои часы.
Герасим Семенович точной даты не сумел разведать, но сомневаться в скором налете карателей не приходится. Могут уже и назавтра пожаловать.
Не щадя ног, думловский староста пошел из Людинова в поселок Петровский к старосте, деду Шаклову. А у того – партизанский табор. Подлечиваются захворавшие, отдыхают разведчики, ходившие в Дятьково. Приехали на телеге от Золотухина за хлебом, за молоком, за маслом.
– Всех выпроваживай! – посоветовал Шаклову Герасим Семенович. – Немцы уже завтра к тебе могут нагрянуть. Сообщи Золотухину о карателях. В посты самых надежных выстави, чтоб врасплох не застали.
Предупредил и еще один крюк завернул, Гукову на глаза показался. Тот уже одет, собирается на потайную свою ночлежку.
– Что же ты не просишь у Бенкендорфа оружие? – накинулся Зайцев на свое волостное начальство. – Были бы у нас автоматы, а глядишь, пулемет, сами могли бы пугнуть лесных товарищей! Если немцы боятся дать нам оружие, пусть охрану пришлют. У нас – лес кругом.
– Сто раз просил! – Гуков Зайцева совсем уж за своего признал. –
– Встречу за милую душу. Только бы скорее!
– Не завтра, так послезавтра будут обязательно! – и Гуков даже за платком полез – слезы и сопли вытирать. – Герасим! Не знаю, как ты, я устал бояться.
– Так взбодрись, если завтра страху нашему конец.
За полночь добрался Зайцев до Думлова.
Ефимия Васильевна, положа ладонь под голову, одетая, в теплых носках, – ноги в сапоги и в дорогу – ждала хозяина. Лиза в комнате своей тоже с боку на бок ворочалась. Не спит, ждет.
Четырнадцать лет! В четырнадцать лет девочка, как почечка березовая в синеструе небесном. Синё, необъятно, а весна завтра будет. Упасть бы на землю, молить Бога не словом, не горем, а всякой живиночкой, в тебе обретающейся: пощади детей, пощади отроковицу и всех отроков не ради того, не ради сего, а потому, что Ты Бог наш. Другого нет. И хоть гнали Тебя – это с Русской-то земли русские люди! – но ведь кто? Замороченные науками и вождями делатели революции. Людям-то простым как было забыть Тебя, когда вместе с Тобой гонимы не токмо из храмов, но с политой потом родной земли…
Думы, как клубок, путаются в уставшей голове.
– Герасимушка! – зовут губы, на защиту любви уповая. И обмерла: верхняя ступенька крыльца – сторож бессонный, хозяйским сапогам обрадовалась. Скрипнула.
В сенях – ни звука. Герасим Семенович – ходок беззвучный. Дверь отворил, как воздух руками раздвинул. Колыхнулась, однако, волна, пахнущая дождем, дорогой, соснами.
– Герасим! – Ефимия Васильевна с лавки – на колени, в красный угол головой до пола.
Икон в их избе в чулан не убирали.
Было дело, партийный человек заводской укорил сознательного рабочего за мракобесие. А Герасим Семенович не поддался:
– С младенческих лет молюсь! А ведь сами знаете, на собрания хожу, не отмалчиваюсь. Коли Господь Бог – пережиток, так нам и доживать с Ним, покуда молодые науками просветятся.
Заговорил партийца. Норму Герасим Семенович на двести процентов выполнял. В Гражданскую – в Красной армии служил. Вступи в партию, давно бы в хорошем кабинете величался.
Разулся у порога, брезенты тоже снял, в сенях в рукомойнике пестик подергал. Подошел к Ефимии Васильевне, прядку волос убрал ей за ушко:
– На Лизоньку гляну.
Вошел в комнату дочери, а она глядит на отца, руками тянется:
– Папа!
– Дома! – улыбнулся Герасим Семенович, наклоняясь над постелью. – Спи! Мне бы тоже до кровати доплестись. Солнце половину снов уже просмотрело, а я все шагаю.
– Папа! А какие сны видит солнце? – спросила Лиза.
– Золотые.
– А я думаю, солнцу дождик снится и листочки на березе.
Улыбнулся. И Лиза улыбнулась. В печке тоненько уголек, догорая, ойкнул.