Нет мне ответа...
Шрифт:
Видно, время такое, когда ревуны и наглецы получили возможность наораться вдосталь, а наш удел работать, и чем время смутнее, тем больше потребность в тружениках, но не в болтунах.
Если бы ты знал, как было противно на съезде писателей РСФСР, где, в отличие от тебя, Юра Бондарев умереть готов был, но в начальстве остаться, понимал ведь, что он главный раздражитель шпаны этой, ан не сдаётся, да и только, а там современный идеолог и мыслитель Глушкова бубнит за Россию, Личутин бородешкой трясёт так, что из неё рыбьи кости сыплются, — этот и вовсе не понимает, чего и зачем орёт, лишь бы заметну быть, лишь бы насладиться мстительно званием писателя, употребляя сие звание, в русской литературе почётное, на потеху и злобство шпане,
А потом сразу же вослед и депутатский съезд. Здесь то же самое, только в закон облечённое враньё и кривляние, я уже заранее знаю, кто и зачем лезет на трибуну, чего и почему будет говорить, не считая таких, конечно, больных людей, обалдевших, как Личутин, от звания писателя, офонаревших от депутатского значка, как представитель рабочего класса Сухов, осибирятившийся еврей Казанник или Болдырев и ещё пара больных словонедержанием людей. Они,- бляди, снятся мне уже в кошмарном сне — война, районная газета и они!
Осенью, побывав в Китае, зарядился я таким трудовым порывом, такой тягой к работе, что вот бы броситься на стол, как тигра на добычу! Ан нет. Не себе принадлежишь, на съезды езжай, слушай дураков, внимай воинствующим краснобаям. И дело кончилось тем, что попал я, изнежившийся писака, в страшную прострацию, всё подзабросил и за стол с трудом и тяжестью в сердце уселся уже в феврале. Разошёлся, поработал и довёл первую книгу до читабельного состояния. Ещё один заход — сверка, уточнения, утрясения — и можно будет давать роман в журнал. Однако решил я сделать вторую книгу и тогда уж печатать их подряд. А пока их печатают, бог даст, по инерции, на волне и третью сделаю. Но это всё мечты, а пока едва хватило сил на эту работу, и уже вот приболел, чувствую себя неважно, едва поднимаюсь по утрам, да ещё простудился малость, и отплёвываюсь, и откашливаюсь, а весна к нам пока не торопится, говорят, в последней декаде марта начнётся.
Очень, конечно, заманчивая твоя программа поездки по твоему Северу, но мне надо хорошо отдохнуть, не отрываясь от дома, и для работы над романом съездить на Нижнюю Обь, так что нашу совместную поездку отложу на год, и если Господь пособит, ещё съездим. Хочется.
Марья моя дюжит, крутится, вертится, дети заставляют, спать много не дают и кушать требуют, а с кушаньем-то каждый день всё туже и туже, и чё дальше будет — думать я уже устал и не могу.
Однако и на съезд писателей я не приеду, и на другие съезды тоже. Писать надо, роман заканчивать успеть. А то пропрыгаю, просуечусь и главной работы не сделаю.
Крепко тебя обнимаю. Твой Виктор
1991 г.
М.С.Горбачёву
Москва, Кремль. Верховный Совет, Президенту Горбачёву
Разгул преступности в стране переходит в террор. Вы, как всегда, медлите и опаздываете с принятием решительных мер. Народ вооружается, и, когда кончится его долготерпение, он повернёт оружие против вас, вашего бездейственного правительства, против растерянно притихшей армии и сметёт всех вас. Вот тогда начнётся хаос, какого еще свет не видывал.
Когда-то уважавший Вас Виктор Астафьев
20 марта 1991 г.
Красноярск
(С.Н.Асламовой)
Дорогая Света!
Когда пришло твоё письмо, я как раз дорабатывал первую книгу романа, через силу работал, так как своё время позднюю осень и начало зимы — проездил, да на дурацких съездах просидел, а потом на исходе зимы и за стол засел вплотную. Но я умею себя заставить работать и в работе «разогреваюсь» словом, первую книгу я почти сделал — рукопись на машинке. Ещё один заход — правка, сверка, уточнения — и можно браться за вторую книгу.
У нас, как и у вас (сужу по сводкам погоды по телевидению), зима затянулась, и я очень устал, да ещё подпростыл тут, переболел и сейчас утром, встаю трудно, разламываюсь,
Тоже надо думать, чем детей кормить, помогать погибающему местному издательству, поддерживать нашу совсем угасающую культуру и вообще все время кого-то от чего-то спасать, поддерживать, хлопотать...
А коммунисты (в том числе и Хайрюзов), они что ж, хотели грешить, злодействовать и не каяться? А как же христиане-то несли свой тяжёлый крест? Эта партия сделала столько преступлений, что поколения Хайрюзова не хватит, чтобы отмолить их. Тем более что они и отмаливать не собираются, а всё на других сваливают, только вот на кого и куда? Перед ними пустыня, а сзади выжженная земля, кровь и кости убитого ими народа. Одно упрямство и кураж ими движет. Но они уже приговорены временем и человечеством, не может формация, даже такая, как коммунисты, существовать в мире, который их давно и справедливо ненавидит, считает антихристами. И кончат они свои дни нечисто, обязательно кусаясь, пья кровь и захлебываясь слезами, в том числе и своих детей.
Рассказы, детектив мне хочется пописать. Надеюсь, летом и попишу. Как напишутся — пришлю. Посылаю тебе календарик с собачкой, а твоим орлам с диво-звёздами, они их любят? У меня вон старший-то заявляет: «Чё? Эту вашу классическую музыку слушать? Не хватало мне!..» Дед ногти в кровь срывал, чтоб хоть к какой-то культуре прибиться, мужика в себе давил и задавить до конца не смог, а эти, наоборот, от культуры, как чёрт от ладана, в содом, в пещеру, в помойку... О Господи!
Ну, поклоны всем! Мужу твоему и парням и тебе отдельно кланяюсь. Виктор Петрович
27 марта 1991 г.
Красноярск
(В.Г.Невзорову)
Дорогой Василий Тимофеевич!
Я всё собирался тебе написать, узнав о кончине Ирины Александровны. Да не знал, чего написать-то. По горю своему великому ведаю, что всякие слова тут бесполезны, а иногда и раздражительны, лишни. Скорбь, настоящая скорбь, не терпит ни суесловия, ни суеты. Носи в себе горе, страдай, и да поможет тебе Бог, более никто помочь не в силах.
Вот и затянул с письмом-то, а потом работа увлекла, ковыряюсь в романе вроде бы первую книгу подвожу к завершению и устал, ибо своё время — позднюю осень и раннюю зиму — упустил и работал с перенапряжением. Сейчас рукопись на машинке, а я сплю беспробудно. У нас никак не начинается весна, всё холодно и ночами морозно, а хочется уже тепла, травы и солнца.
Тут и твоё письмо. Укор мне ещё один — не справляюсь с почтой и текучкой, да и с жизнью уже едва справляемся — дети подгоняют, на плаву держат. Хоть бы успеть подростить, на ноги поставить. Витя по туловищу-то большой, моя одежда и обувь ему уже в самый раз, а по уму... Да ведь ему 15 лет через месяц будет только, а они сейчас и до 50 норовят детьми оставаться.
Я очень и очень сочувствую тебе. Одиночество — это всё же страшная доля. Она взаимно и с обеих сторон неповторимо трагична. Умер у меня в Новосибирске старший друг, умнейший человек, труженик и наставник — Николай Николаевич Яновский. И овдовела Фаина Васильевна, его жена, человек яркий, театралка, владеющая несколькими языками. И пополивала-то она супруга, и капризы допускала, случалось, а Николай Николаевич с улыбкой, со снисхождением сносил всё это, и пережили они вместе столько горя, сколько на иной десятиэтажный дом советский хватило бы. Николая Николаевича садили три раза, но он остался могучим красавцем, умницей, застенчивым с друзьями и яростным с врагами, а они у него не переводились, особенно в партийных конторах. Не могли ему там прощать, что он умнее их, честнее и неуязвим ни с моральной, ни с материальной стороны. Осталась от него громадная библиотека, бесценный архив и бедная вдова в неутешном горе. Но ещё осталась добрая, прекрасная память, как и об Ирине Александровне.