Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Шрифт:
— Ну, что ты на меня смотришь! — тихо, со сдерживаемой злостью, огрызнулась мать. — Не я же в Алмазово ездила.
— Я понимаю, что не ты. Но ты знала, что он здесь.
Мать жадно затянулась, поискала глазами пепельницу, не нашла и стряхнула пепел на край тарелки.
— Кто — он? — вдруг спросила она, точно слова Вологолова только сейчас достигли её слуха.
— Он — что я, — сказал я. Затем подошел к стулу, на спинке которого висел мой пиджак, достал сигареты и тоже закурил.
Вологолов все ещё держал в руке рюмку.
— С ним случилось что?
В его голосе мне послышалась брезгливость. Три дня назад тот же вопрос задала мне мать.
— Он не умер, — ответил я. — Жив и здоров.
Шмаков суетливо прибирал стол, стараясь не глядеть на перевязанную пышной лентой коробку с бутылками. Я взял с дивана палку, к которой была прикручена алюминиевой проволокой консервная банка и рассматривал это непонятное приспособление. В банке светлело несколько зёрен пшеницы.
Шмаков подскочил ко мне, выхватил палку и с таинственными ужимками, хрипло смеясь, поманил меня к выходу.
К палисаднику примыкал совхозный амбар. В глухой задней стене темнело окошко с решеткой. Шмаков просунул между прутьями свой инструмент, ловко подвигал им и осторожно извлёк полную банку пшеницы.
— За час — килограмм, — похвастался он.
Затем потащил меня в кладовку. За ящиками стоял мешок, набитый зерном.
— Зачем тебе столько?
Я опять едва не сказал «вам».
— Пшеничка ведь, — отвечал Шмаков и скалил в улыбке рот. — Пшеничка!
Он запустил в мешок руку — на фоне светло–жёлтого зёрна рука казалась черной — зачерпнул жмень пшеницы и, любуясь, высыпал её обратно тонкой струйкой. Потом завязал мешок и ласково похлопал его. Я узнал этот жест — когда у нас была корова, он похлопывал её так по тяжелому лоснящемуся бедру.
— Давно на пенсии?
Шмаков вскинул кустики бровей — одни они не изменились за эти годы.
— Как полагается. Ни на день раньше. Как полагается…
Выцветшие глаза глядели слишком правдиво — он что-то не договаривал. За столом, опьянев, он проболтался, что задолго до пенсии был переведен из ветфельдшеров в рядовые скотники.
Вологолов встал и открыл форточку. Я вспомнил, что он давно уже бросил курить.
— Вы разрешите? — спросил я у него с преувеличенной учтивостью и показал глазахми на бутылку.
— О чем ты говоришь!
Он сам налил мне и даже великодушно чокнулся со мною.
— Благодарю, — сказал я.
Он посмотрел на меня удивленно и с некоторым беспокойством.
— За что?
Я усмехнулся.
— За все.
Идя в больницу, я внутренне подобрался, чтобы не выказать нечаянно жалости или чрезмерной тревоги за исход операции. Я полагал, что Лена тоже догадывается о грозящей ей опасности. Первые минуты разубедили меня в этом, но странно, чем беззаботнее, веселее и дальше от болезни в разговоре и планах своих была Лена, тем настойчивее сверлила меня мысль, что Лена знает обо всем не хуже меня. Тайный женский наряд
— Давно в отпуске? — спросил Вологолов после долгого молчания, в продолжение которого мы с матерью курили, а он десертным ножом срезал с крупного яблока белую завивающуюся кожуру.
— В Алмазове я был два дня, — ответил я на вопрос, который, показалось моте, прятался в учтивых словах об отпуске.
Вологолов взглянул на меня и ничего не сказал. Он никогда не лез в мои дела, не делал замечаний, не требовал к себе почтительности — словом, все шесть лет, пока я жил в его доме, не замечал меня, а что могло быть удобнее для меня?
Мы дошли до хозяйственных построек, и я собрался повернуть обратно, но Лена заявила вдруг, что устала, и села на узкую облезлую скамью.
— Не смотри на меня, — сказала она, глядя на сваленный у забора металлолом. — Со мной ничего. Отдохну и пойдем.
Как почувствовала она мой взгляд?
С утра я съел лишь пачку засохших вафель, купленную в придорожном буфете на полпути из Алмазова, да пару пирожков на вокзале, и теперь меня быстро разбирало— от водки, которой щедро угощал меня Вологолов. Я чувствовал, что зреет скандал, и ждал этой минуты — с каким-то злым сладострастием. Или действительно так уж устроен человек, что невольно ищет, на ком бы выместить горечь своего крушения? Впрочем, люди, сидящие рядом со мной, более кого-либо другого были причастны к этому крушению. В тот момент я понимал это слишком хорошо.
На перевернутой вверх дном заржавленной автомобильной кабине прыгал и клевал что-то воробей.
— Семена ищет, —сказала Лена. — С акации.
Акация росла у самого забора — хилое, однобокое деревцо.
— Рано ещё, — сказал я. — Стручки не созрели. — А сам исподволь, с беспокойством следил за ней. Лицо её немного побледнело, или это казалось мне?
— С того года сохранились, — проговорила она.
— Что?
Кажется, я произнес это слишком напряженно. Губы Лены слабо улыбнулись.
— Стручки, — объяснила она. — Семена.
Воробей вспорхнул и перелетел на акацию.
Река круто поворачивала. Табаня, я поднял весло. На лопасть села темно–синяя бабочка. Её тонкое тельце было неподвижно, а сдвоенные продолговатые крылышки то поднимались, вздрагивая, и на секунду замирали так, то снова опускались. Я не шевелил веслом — хотел, чтобы бабочку увидела Лена, но она, притихнув, смотрела вперёд, и что-то мешало мне окликнуть её.
Она глядела на то место, где минуту назад сидел воробей.