Неумолимая жизнь Барабанова
Шрифт:
Оленька подошла, села рядом и погладила меня по руке.
– Папаша, тебе штаны принести?
Кто заменит родную дочь?! Ну, и конечно, никто не сообразил выйти, пока я одевался. Я извивался под одеялом, как на полке плацкартного вагона, а они стояли вокруг. Тьфу!
Наконец, я спустил ноги на пол и стал, как все.
– Внимание, – сказал Заструга, – по неизвестным мне причинам, я думаю – дурь, голая дурь, – Анетта Бусыгина желает выполнить некоторое действие при свидетелях. Главный свидетель у нас – Барабанов. Тоже дурь! Он, слава Богу, выспался. Можем, господа, начать. С проснувшимся Барабановым нас теперь сколько нужно. Хочу объяснить: речь идет о том, чтобы поставить подпись. Анетта расписывается, вы свидетельствуете, что подпись поставлена добровольно.
Верхняя часть тулова Заструги, исполненная благонамеренной заурядности, совершала умеренные движения, говорила, как по-писаному, и прямо-таки гипнотизировала общество; нижней его часть владела байкерская роба, а потому ноги Олега Заструги аккомпанировали его речам стремительной вязью едва намеченных подсечек, подножек, ударов. Вряд ли и Заструга осознавал смысл своего танца.
Я спросил его, как же тогда обошлось без свидетелей в школьном коридоре? Нижняя часть Заструги мигом разыгралла все, что со мной надлежало сделать, в то время как пристойная верхняя объяснила, что то была подпись квартальная, а нынче – полугодовая. Я взглянул на Анюту и понял, что вопрос мой кстати.
– Хватит, – сказал Кнопф, – Я свои подписи… Да кто ты такой, чтобы я тебе свою подпись…
– Очень хорошо, – сказал Заструга и прекратил боевой танец. – Тут, кажется, кто-то подумал, что эти подписи нужны только мне. Анетта, скажи.
– Вы увидите, – неопределенно пообещала Бусыгина. Степан пересек комнату, гремя плащом, уселся на стол и стал глядеть. Ни дать, ни взять театральный режиссер на репетиции.
– Вот так история. – сказал Заструга. – Хотел бы я, чтобы на моем месте был Лисовский. Как бы он выкручивался, хотел бы я посмотреть. Но Лисовский не скачет по Европе на мотоцикле и не заводит сомнительных романов.
Тут у Анюты в глазах пронеслась такая гроза, что мне стало не по себе. Заструга эти сверкания тоже заметил.
– Да, Анетта, как ты глазами ни сверкай, а история была сомнительная. Прежде всего: деньги у меня появились, когда я молодой был. Мне бы еще годика три-четыре всухомятку пожить, но – в спину толкнули, и пошло. К тому же влюбился. Ух, пели мне! Ух, нашептывали! Она старше, она с ребенком… С тех пор господа, советчиков при себе не держу и чужой правотой себя не раздражаю. За глупости свои отвечаю сам. Глупость первая – они с Анеттой жили, чтобы не соврать, впроголодь жили. Я даже не поверил сначала. Когда к деньгам привыкаешь, кажется, они везде. Только руку протяни. Ну вот, я свою великую любовь великими деньгами и засвидетельствовал. Ты хоть помнишь, Анетта, как вы в своей однёрочке обитали? Однёрочка, господа, это по-тамошнему номер один. Барак номер один.
У меня уже и тогда настоящий был дом, хозяйский. Нет, наотрез отказалась ко мне перебраться. А я и рад. Барак, можно сказать, заново отстроил, городу автобус купил, чтобы до самого барака маршрут дотянули. По городишке этому даже днем ходить страшно было. Я петярых чеченцев выкупил, они барак караулили.
Ты ведь, Анетта, хочешь, чтобы я так рассказывал? – спросил он, обернувшись вдруг к Ане.
– Да, – ответила та серьезно.
– Ну, тогда смотри, не обижайся.
– И ты не обижайся.
– Вот… Словом, на смех бичам кидал я деньги в грязь, пока барышни мои в мои хоромы не перебрались. И тогда сказано мне было так: «Запомни, Олег, пройдет год-другой, и в один прекрасный день ты вспомнишь, как передо мной выплясывал и даже денежки, какие профукал, все до рубля сосчитаешь. И вот когда сосчитаешь, тут меня и возненавидишь. А как возненавидишь, тут я и уйду». Вот она, господа, какая была. А может, по сей день…
И при этих словах ничего в Анютином лице не переменилось.
– Ее пророчествам я смеялся, да и она все это спокойно говорила, будто шутила так, будто выдумывала. Да и жили-то мы всем на зависть. Но раз она сказала: «Знаешь, – говорит, – Заструга, я женщина пропащая, и о себе у меня мыслей нет, но я желаю, чтобы ты к себе Анетту так привязал, чтобы иначе как с кровью, а еще лучше с капиталом не мог бы от себя оторвать. Сделаешь это, буду с тобой. Не сделаешь – только ты меня и видел, Заструга». Вот, господа, какая мне была цена! Только мы друг друга стоили. И был у меня на руках патент. Не патент – золото. Я за него столько отдал, что как расплатился, не спал две недели. Все тело у меня свербело. Но тогда я знал и сейчас скажу: в два раза бы больше отдал, если бы понадобилось. Ну вот, беру я этот патент, переписываю все права на нее и ей в руки отдаю. И тут она меня поцеловала. Никогда так не целовала. «Все, – говорит, – я твоей крови больше пить не буду».
Анюта, вскинув подбородок, с чуть заметной усмешкой глядела на Застругу. Прочие молчали, и молчание это заполнял Степан; он размеренно покачивал ногой, и край плаща погромыхивал.
– Ну, через год она от меня ушла. Сбежала с одним из тех чеченцев, которых я у барака поставил. А спустя месяц мне вручают документ. И получается из того документа, что права на патент разделены поровну между Анеттой и мной. И что распоряжаюсь патентом, пока Анетта Бусыгина ставит свою подпись. Ставит добровольно при свидетелях. И отказаться от этого патента не может она до двадцати одного года. И я, кстати, тоже. А за Сергея ты на меня, Анетта, не сердись. Выбрала его, выберешь другого. Такая игра у Ксаверия, такая жизнь. Все равно нам с тобой Анетта друг от друга – никуда. Вы, господа, заметьте, что уйти просто так от Ксаверия – нельзя. Пару выбрать это да. Хоть в Африке и только добровольно. А уйти – на это требуется согласие всех.
– Я готова, – сказала Анюта, – только мальчик у меня свой.
Тем временем у Заструги в руках появились бумаги.
– Определенно, – сказал Заструга, – ни на чем не настаиваю. Как всегда, выбор твой. – И подал Анюте лист. Она склонилась у стола рядом со Степаном, и тот внимательно следил за быстрыми движениями ручки. Пока Анюта писала, с нашим черным другом произошла удивительная метаморфоза: огромные щеки Степана смтали серыми, глаза выкатились, судорожно вытянутая рука скребла воздух, точно подбираясь к Заструге.
– Эк его! – сказал Кнопф.
Анюта встряхнула жесткий лист, подала его Заструге, взяла у него другой.
– Теперь ваша очередь, – протянула бумагу нам с Кнопфом. Володька взял было лист, но Анюта сделала шажок в сторону, и край листа оказался передо мной. – Только вам, – сказала она, странно улыбаясь, и тут же обернулась, отыскала взглядом Ольгу и движением головы поманила ее. И тут раздался рев. Да – рев! Люди так не кричат. Это было похоже на голос мотоцикла, на котором укатил Сергей. А между тем, это был голос Заструги. Он глядел на лист, в котором Аня сделал запись, и никак не мог выговорить ничего членораздельного. Наконец, рев оборвался, он вытер разбрызгавшиеся по губам слюни, и, тряся перед Анютиным лицом бумагой, обозвал ее коротко и страшно. Мне показалось, что он сейчас ударит ее, но, видно, то же почудилось и Кнопфу, и он проворно занял место рядом с Анютой. Теперь бумага летала и перед его лицом. Володька раз или два дернул за листом головой.
– Шурка, – сказал он вдруг, и лицо его обмякло. – Она вписала меня!
Содом продолжался минут двадцать, и даже пан Дрозд притащился со своей половины. Минуты две-три мне казалось: еще немного, и Заструга начнет нас убивать. Потом до меня дошел смысл происшествия. Кнопф, Владимир Георгиевич Кнопф, мой ровесник и прохиндей-неудачник занял место Сергея. Когда вопли и бестолковая беготня прекратились, я понял, что с такой парой Анюта уже не вернется к Кафтанову.
– Я бы тебя убил! – сказал Кнопфу отдышавшийся Заструга. – Я бы у тебя горло вырвал. Но ты просто дурак. Ты жулик недоделанный! Ты не мог это придумать. Это она, она! Ух, материны глаза бесстыжие! Откажись! – Он схватил Кнопфа за плечи, жадно всматривался в обвисшее лицо. – Или тоже думаешь, ко мне присосаться? Да ты на себя-то посмотри. Она с тобой поколбасится год и опять какую-нибудь штуку выкинет. – Тут Заструга оттолкнул Кнопфа и, словно очнувшись, спросил, успел ли Володька в Прагу? Кнопф не моргнул глазом и сказал, что не до того ему было, а Степан у себя на столе заерзал.