Невинный сон
Шрифт:
– Неужели? А сколько ему лет? Три года?
– Я знаю. Это кажется странным, верно? Наверное, Феликс спит всю ночь напролет месяцев с трех?
У Гаррика снова перехватило дыхание. Он уставился на ковер под ногами и принялся сосредоточенно разглядывать его рисунок.
– Точно.
– А я себе такое даже не могу представить. Я забыла, когда в последний раз спала четыре часа подряд. И это если повезет!
– Почему же он не спит?
Она вздохнула и принялась объяснять: колики, чувствительность к шуму, какая-то пищеварительная проблема, которую уже решили. Робин казалось, что бессонница просто вошла у него в привычку. Она винила себя в том, что в свое время не проявила с ним достаточной строгости, что не давала ему поплакать и заснуть, когда
– Но? – Гаррик мягко, но настойчиво склонял ее к откровенности.
– Для Гарри это стало невыносимо – то, что он никак не мог выспаться. Я думаю… Я думаю, его уговорили такое положение каким-то образом изменить.
– Каким же именно?
Внутри у него что-то кольнуло. Во рту стало горько, словно от желчи, а на душе снова тревожно. Он ждал продолжения. И Робин заговорила, но совсем тихо, почти шепотом:
– Пару раз, когда я работала допоздна, а к Гарри приходили гости, Диллон… он спал всю ночь. Глубоким, беспробудным сном до самого утра. Для него это было так необычно. Поначалу я решила, что у него наступил перелом, что он наконец-то повзрослел и распростился со своей бессонницей. Но потом…
– Потом?
Робин, словно сдаваясь, тяжко вздохнула и рассказала ему, что случилось.
– Я нашла рядом с диваном таблетки. Снотворное. Гарри сказал, что это таблетки Козимо, что они, наверное, выпали у него из кармана.
– Ты думаешь, он давал Диллону снотворное? – как можно спокойнее спросил Гаррик, но голос его вдруг прозвучал хрипло, а в интонации проявились нотки изумления и гнева.
– Наверное. Да, так и было. Когда я потребовала у Гарри ответа, он все отрицал. Но я ему не поверила. Я пришла в бешенство.
– А этот сон? Как он его объяснил?
Гаррик изо всех сил старался не выдать своего возмущения. Раньше он испытывал к Гарри обычную неприязнь, теперь же в нем закипало нечто гораздо более мрачное и опасное.
– Он сказал, что Диллон поздно лег спать, что он играл в игры со взрослыми, что он страшно устал и что мы должны радоваться тому, что случилось. Но все это чушь собачья. Ты же знаешь, когда эти двое – Гарри и Козимо – собираются вместе… Они, наверное, посчитали, что это безвредно. Они, несомненно, убедили себя в том, что Диллону от этого будет польза, или в какой-нибудь еще такого же рода чуши.
– И ты его выгнала?
– Да, выгнала.
– Когда же это случилось?
Робин снова вздохнула.
– Пару недель назад.
– Что же ты теперь собираешься делать?
– Не знаю. Я на самом деле не знаю. Гарри сейчас живет у Козимо. Он хочет вернуться. Клянется, что, если я позволю ему вернуться, все будет по-другому.
– И ты позволишь ему вернуться?
Робин глубоко, устало вздохнула, и Гаррик почувствовал, что она не знает, как ей поступить: ее замучили сомнения, и ей надоело обо всем этом думать.
– Не знаю. Действительно не знаю. В любом случае, – продолжила Робин, словно вдруг придя в себя, и Гаррик почувствовал, что эту тему она больше обсуждать не собирается, – в любом случае к тебе это никакого отношения не имеет.
Тем не менее Робин положила начало кое-чему. Та короткая беседа посеяла в Гаррике семя гнева, и весь последний вечер в Нью-Йорке он носил это семя в себе, а когда на следующее утро проснулся, семя уже разбухло. По дороге домой Гаррик все время думал о разговоре с Робин – и чем больше думал, тем сильнее его охватывал гнев. Это тип, этот идиот дурманил мальчика, наплевав на возможные последствия, и все для того, чтобы пару часов повеселиться со своими приятелями, выпить или покурить травку. Какое безрассудство, даже хуже – настоящее преступление! Гаррик вспомнил, как все эти дни и ночи не отходил от постели Феликса, прислушивался к шуму приборов, поддерживавших в его сыне жизнь, обо всех этих трубках и мешках, прикрепленных к его маленькому тельцу. И стоило ему подумать об этом, а потом о Гарри, как руки его яростно сжимали руль и белели от едва
Всю длинную дорогу домой из Нью-Йорка они молчали. Но когда он подъехал к дому, выключил мотор и почувствовал, как руки наконец-то расслабились, Ева неожиданно сказала:
– Я не могу зайти в дом.
Она неотрывно смотрела на темные окна и голый стебель плюща, вившийся по стене дома – дома, в котором они прожили последние четыре года.
– Я не могу, – покачав головой, повторила она.
Тот день для Евы был явно не из лучших, и из-за вновь нахлынувшей скорби она была молчаливее и сдержаннее обычного. Жена отвела взгляд от дома, посмотрела на Гаррика и вдруг заговорила с ним ясным, уверенным голосом. Она сказала ему, что в этом доме ей все напоминает о Феликсе: и его комната, и ящик с игрушками на кухне, и прилепленные к холодильнику рисунки, и зубная щетка в ванной комнате. Она сказала, что каждый раз, подметая пол, наталкивается то на мелкие игрушки, то на кусочки головоломки. Но даже если они уберут дом самым тщательным образом, это ничего не изменит. Воспоминаниями о Феликсе полна каждая комната. Порой, войдя в дом, она ощущала его запах. И это невыносимо. Они не могут здесь больше оставаться.
– Забери меня отсюда, – сказала она Гаррику. – Пожалуйста, забери меня туда, где не будет постоянных напоминаний о нем. Я не хочу идти по улице и всякий раз думать: а вдруг за поворотом я увижу его?
Гаррик внимательно ее выслушал. Он посмотрел в ее ясные серые глаза и почувствовал облегчение. Наконец-то она ему открылась, наконец-то призналась в своих мучениях. Это был шаг – пусть и небольшой! – но все же шаг к новой жизни, к тому, чтобы заново построить разрушенное, и он в силах выполнить ее желание, в силах сделать то, в чем она нуждалась. Гаррик мгновенно понял: именно этот шаг им и следует предпринять. Именно этот, и никакой другой!
Он прикоснулся рукой к ее лицу, и перед ним на миг предстала тень той прежней Евы. Он с минуту не отрываясь смотрел ей прямо в глаза, а потом, не говоря ни слова, завел мотор и медленно покатил прочь от дома.
Сначала они отправились в Лондон. Гаррик предложил поехать в Ирландию, на родину Евы, туда, где жила ее мать, но Ева сказала, что не хочет туда, и попросила пожить там, где их никто не знает, где никому не известно об их трагедии.
Ранним утром они приземлились в «Хитроу». Гаррик открыл дорожный футляр Евы и изумленно вздрогнул: в нем лежали не два паспорта, а три. Внутри у него все задрожало от боли. Когда же позднее они сидели в отеле и пили крепкий кофе, он не выдержал и спросил ее: почему она до сих пор возит с собой паспорт их мертвого сына? Ева подняла на него глаза, в свете раннего утра они казались еще более усталыми, чем обычно, – и, когда она заговорила, в голосе ее звучали изнуренность и страх.
– Я не могла этого сделать, – тихо призналась она. – Я не могла решиться его выбросить или оставить дома. Мне казалось, что, если я отделю его от наших, это уже… бесповоротно. Совсем бесповоротно. Я не смогла.
Гаррик бросил взгляд на дорожный футляр жены: все три паспорта так славно соседствовали друг с другом.
– Я еще к этому не готова, – сказала она. – Дейв, пожалуйста, не заставляй меня этого делать.
Не возразив ей ни словом, он спрятал дорожный футляр.
Из Лондона они переехали в Париж, а потом стали медленно продвигаться на юг – через горы и долины центральной Франции в Прованс и к Средиземноморью. В городах они посещали соборы, дворцы и художественные галереи: разглядывали картины, витражи и статуи святых, освещенные мерцающим светом свечей. Они проходили целые мили, насыщаясь окружавшей их красотой, которая вызывала восхищение и благоговение. Они проезжали через города и деревушки, мимо лесов и полей, мимо домов с красными черепичными крышами и площадей с булыжными мостовыми. Они ели в бесчисленных ресторанчиках и выпили несчетное количество чашек кофе и бутылок вина. Они научились каждую паузу заполнять ремаркой. А когда потеплело, они пересекли Пиренеи и очутились в Испании.