Незабудки
Шрифт:
И останусь ни с чем у разбитого корыта.
Я запомнил эти слова на всю жизнь. И я никогда не прощу их. Потому что несмотря на голубые глаза и внешнюю мягкость, я злопамятен, как слон.
Мои мучения в школе оборвались неожиданно.
Когда пришла пора выпускных экзаменов, неожиданно выяснилось, что текущие отметки мои столь плохи, что нет шансов получить нормальный аттестат.
Школа не хотела просто выгонять меня.
Меня отправили на медицинскую комиссию, где основное слово — как я стал понимать позже — говорил психиатр. Меня пытались объявить
Я помню вкрадчивые опасные вопросы, которые мне задавали. Меня пытались вывести из себя, чтобы я открыл нечто действительно из ряда вон выходящее, после чего меня можно было отправить к сумасшедшим.
Но они не могли поймать меня, как воробья на мякине.
Потому что я был в разы нормальней, чем десять тысяч психиатров.
Но все-таки надо было что-то делать.
С помощью каких-то других врачей, к которым мама нашла подход косвенными путями, у меня нашли тяжелое легочное заболевание, потребовавшее полного покоя и не позволившее дальше учиться.
Так с честью для школы: они не сами меня выгнали, а я оказался больным; и с малыми потерями для себя: объявленный не сумасшедшим, а всего лишь туберкулезником — я закончил обязательное образование.
Но даже отец не мог бы упрекнуть меня в отсутствии тяги к знаниям.
Распрощавшись со школой, я готовился учиться на художника. Не думаю. что в Академии изящных искусств меня научили бы меньшему.
17
Мой уход из школы практически совпал по времени со смертью ненавистного отца.
И наша семья вздохнула.
Точнее, вздохнул я: на моей заднице стали постепенно проходить многолетние синяки от отцовской пряжки, и я уже не вздрагивал, словно битая собака, при одном слове «ремень».
Я шел домой, не боясь побоев и не предчувствуя необходимости похода по воняющим блевотиной пивным.
Что же касается мамы… Мама не изменилась. Осталась прежней тихой и кроткой, с широко раскрытыми глазами, которые я так любил.
В этих глазах, в самой их потаенной глубине — которую, возможно, знал только я! — всегда таился какой-то подспудный испуг. Точнее, вина за сам факт своего существования и постоянная готовность к упреку.
Наверное, за недолгие годы совместной жизни отец выбил из мамы все твердое.
А возможно, она и от роду была такой, и терпела отцовские выходки лишь благодаря мягкому характеру. Другая бы на ее месте давно проломила ему череп утюгом, освободив семью от тирана.
И я ведь тоже был таким, как мама. Я ни разу не пытался дать отцу отпор.
Только моя покорность была основана на уверенности в том, что все это пройдет. Я стану человеком, расправлю плечи и заживу иной жизнью.
После смерти отца мы опять переехали в другой город. Покрупнее — тут имелся даже оперный театр! — и поближе к столице.
В семье произошли какие-то финансовые перемены.
То ли мама выгодно продала дом, где мы жили при отце, то ли получила наследство, то отец перестал пропивать пенсию,
Я не вникал в денежные дела семьи.
Я не был хозяином и не собирался считать домашние деньги.
Тратить их я любил, не скрою.
Хотя опять-таки повторюсь, что внешняя роскошь жизни никогда не являлась для меня самоцелью.
Это да.
Но когда деньги сами шли в руки, я любил приодеться.
А сейчас они шли.
Мама, моя добрая мама, завладев деньгами, не стесняла меня в средствах.
И содержала, как денди. Или даже как графа. Или как наследного принца.
Я покупал себе лучшую одежду, в какой было не стыдно показаться в опере. Носил дорогую шляпу и даже старомодную, но страшно шедшую мне трость с набалдашником из слоновой кости.
В то время на какой-то момент я сам увлекся музыкой. Едва начался музыкальный период моей художественной жизни, как мама тут же купила мне рояль. Не какое-нибудь Мюльбаховское пианино с подсвечниками из поддельной бронзы, а настоящий беккеровский рояль. На котором мог играть настоящий музыкант и сочинять истинный композитор.
Увы, из меня не получилось ни композитора, ни даже музыканта. В восемнадцать лет уже стало ясно, что музыка — не моя стихия. Ей следовало учиться с младенчества, а попытки овладеть ею в подростковом возрасте смешны и обречены на провал. Но моя добрая недалекая мама не могла о том знать…
Соседи и родственники меня презирали.
Ничего странного: не закончив образования, не получив специальности и будучи иждивенцем собственной матери, я вел шикарную жизнь свободного художника.
Свободного от обязанностей, могущего отдавать себя творчеству и создавать произведения, не думая о земных проблемах.
Правда, ничего серьезного я так и не создал. Пока не создал: тот период внезапной свободы от школьного гнета я расценивал как подготовительный.
Душа моя должна была распрямиться, а сам я освободиться от массажа мозгов, который мне делали в школе.
И став уже свободным от всего, сделаться художником. Чтобы творить, не оглядываясь на фальшивые идеалы.
Этого, разумеется, не понимало окружающее меня общество.
Общество, в котором мои ровесники продолжали учиться или гнули спины на неквалифицированных работах.
Но они — это были они. А такому исключительному человеку, как я, требовались особые условия для расцвета.
Мня в глаза называли обидным словом «иждивенец». А я не ощущал в своем положении ничего предосудительного.
Да, у мамы откуда-то появились деньги. Причем довольно большие.
Она была праве распорядиться ими как хотела.
Могла выйти замуж за нормального человека, оставив меня вообще без ничего.
И я бы не умер. Продолжал бы ходить в старом школьном костюме с прорехами на локтях и не чувствовал бы от этого морального дискомфорта. Ведь в отличие от ничтожных людишек, копошившихся вокруг меня, я от рождения жил внутренним миром, а не его внешним блеском.