Незабываемые дни
Шрифт:
Силивон затащил лодку в непролазные заросли сосняка. Спрятав там и свой котелок и мешочек от картошки и сунув головешку из костра в соломенный шалаш, позвал Пилипчика:
— Айда домой!
Они еще несколько раз оглянулись на реку. Над шалашом вился густой белесый дым, потом юркие языки пламени пробились сквозь него и дружно охватили черные ребрины шалаша.
— Сухое, горит, как свечка! — сказал Пилипчик, чтобы завести какой-нибудь разговор с Силивоном. Но тот только нетерпеливо махнул рукой. Пилипчику же очень хотелось обо многом поговорить и расспросить Силивона. Он заговаривал и о погоде, и о фашистах, и о разных любопытных вещах, которые довелось ему найти и увидеть в лесу. Силивон молчал, и когда Пилипчик попытался еще раз о чем-то спросить его, дед уже рассердился:
— А замолчи ты, балаболка.
Пилипчик чувствовал какую-то неловкость
8
Проблуждав полночи по лесу и не найдя ни одной деревни, сапер, наконец, выбрался к шоссе. А что это шоссе, он был совершенно уверен. На нем происходило большое движение: слышалось ржанье коней, неустанно гудели машины, обгоняя длинный обоз. И хотя нельзя сказать, что Павел Дубков, как звали сапера, был из трусливого десятка, но, очутившись сегодня в незнакомом лесу да еще после таких событий, он чувствовал себя неважно. И грустновато было, и всякие неприятные мысли лезли в голову. Раненая рука промокла, зудела, до нее нельзя было дотронуться. Словно тяжелая ноша, оттягивала она плечо. Рукав гимнастерки залубенел. Дубков попытался было отодрать его, чтобы кое-как перевязать рану. Но каждое прикосновение к ране отзывалось острой болью во всей руке и в плече. Вот почему, выйдя на шоссе, Дубков сразу повеселел, почувствовал себя, как в родной роте: можно будет и перевязку сделать, и комиссару помочь — нелегко ему там, в лесу. На хорошей машине и всего-то дела на каких-нибудь полчаса!
Выйдя из лесу, Дубков уже намеревался податься на откос шоссе да расспросить кого-нибудь про своего брата сапера, но что-то словно кольнуло его и сразу остановило, до того тяжелыми-тяжелыми показались ему ноги. Точно кто свинца в них налил! Как стал под деревом, так и прирос. Только оглядевшись немного, подался назад, в густую тень, падавшую от леса на освещенную луной дорогу. Даже лоб вспотел от неожиданности.
«Вот засыпался, так засыпался! Говорили же дураку: не ходи без разведки!»
По шоссе двигались бесконечные колонны гитлеровцев. Немецкий говор, немецкие команды долетали до ушей сапера, сразу как-то протрезвили его, отодвинули в сторону все пережитое, все увиденное за день.
«Вот тебе и перевязка…»
И если до этой минуты шел Павел Дубков по своей земле как хозяин, без оглядки, ни на что не озираясь, ничего не боясь, то теперь сразу тревожно сжалось сердце, словно все вокруг стало чужим: и этот тихий лес, и неверный свет месяца, и эта земля под ногами. Иди по ней и остерегайся, чтобы не хрустнуло что под ногой, чтобы не очень зашуршала березовая веточка, к которой ты нечаянно дотронешься. И, осторожно, внимательно присматриваясь к шоссе и оглядываясь, Павел Дубков отошел от него подальше вглубь леса. Наткнувшись на проезжую лесную дорогу, он пошел по ней, чутко прислушиваясь к каждому звуку, к каждому ночному голосу. Движение на шоссе, видно, не останавливалось и ночью, сюда долетел приглушенный грохот, не затихавший ни на одно мгновение. Через полчаса Дубков добрался до небольшой деревеньки, но пойти по улице не отважился, там где-то, захлебываясь, лаяли собаки. Обойдя деревню огородами, он осторожно пробрался к маленькому овину, стоявшему у самой опушки леса, и, прислонившись к стене, прислушался. Внутри было тихо и глухо. Сапер вошел в приотворенную дверь и, нащупав скирду соломы, залез под самую крышу, примостился на ночь. Сквозь щели в стене видна была деревня. Собачий лай затих, окна хат мирно поблескивали при свете луны, незаметно было ни одного огонька. То ли вся деревня спала, то ли притаилась, прислушиваясь к глухому рокоту на шоссе, — ни одного звука не раздавалось на ее улицах.
Сапер подмял под себя побольше соломы, укрылся с головой шинелью и только задремал, как до его слуха донесся снизу легкий шорох соломы. Затаив дыхание, он жадно ловил каждый звук, вглядывался в густой сумрак, силясь рассмотреть, услышать, что там происходит внизу. Словно кто-то шарил в соломе. Потом послышался будто вздох или стон, и снова все затихло. Только изредка доносился тоненький писк, словно в соломе скреблись мыши, да сверху, из-под самой крыши, подчас осыпалась пыль, — быть может, птица примостилась на ночь и ворочалась там во сне или летучая мышь вылетела из своей щели. Теплый ветерок поддувал в щели между бревен, стал накрапывать мелкий дождик, и сладостная нега разлилась по всему телу сапера. Дубков еще силился что-то вспомнить, еще мелькали перед его глазами тусклые образы: не то горел мост, не то он грелся у костра вместе с комиссаром и тот ему что-то говорил… А что говорил, никак не вспомнишь… Да еще бежал пулеметчик по мосту, и Дубков кричал ему: «Давай, давай, браток!» И все смешалось, поплыло, растаяло… Дали себя знать напряжение и усталость за последние дни, переходы, бессонные ночи. До самого утра без просыпу спал сапер, даже на другой бок не перевернулся. А когда проснулся, было уже светло. Солнце заглядывало сквозь щели соломенной крыши, освещало стены старого овина, пыльный закоулок, где стояло несколько прошлогодних копен соломы, припертые к стене сани, старые доски, несколько липовых колод, видать, на клепку. Тут же было с полвоза сена. Возле сена копалась женщина, что-то делала, склонившись над ведром с водой, с большим усилием рвала какие-то лоскутья. Все вздыхала о чем-то и не то говорила, не то голосила:
— Ах, боже мой, боже! Ах, детушки вы мои! Да за что же вам такие муки терпеть… Вам же только жить да поживать, да житьем этим тешиться! Знает ли твоя мать, как ее кровиночка мучается. Ах, кабы им, лиходеям, нашей земелькой подавиться! Кабы им глаза запылило, чтобы они ничего, злодеи, на нашей земле не видели!
Сквозь причитания прорывались тяжкие стоны, резкие выкрики:
— Вы легче, легче, те-е-о-течка!
— А ты терпи, сынок! Не думай про боль, оно и полегчает… А я тебя молочком напою… А хочешь, я тебе взвару принесу, у нас груши свои, а черники, ей-богу, каждое лето не оберешься! А то, может, я тебе свежих ягод принесу, земляники, их теперь много в лесу. Ах, боже ж мой, что я говорю, ведь он опять ничего не слышит! Сынок, ну повернись хоть! Как же так, чтобы не евши!? Который день уже!
Старуха плакала. Совсем сбился набок серый платок. Она то и дело поправляла его движением головы, а сама все время возилась с тряпками, жестяными коробками, поправляя что-то внизу, расстилая одеяло и слегка прикрывая его охапкой сена.
Дубков спросонья никак не мог сообразить, что это за женщина и что она тут делает. Но сильная боль в руке сразу вернула его к действительности, ко всем событиям последних дней, и ему стало ясно все, что делается тут, внизу. Он не слез, а споткнувшись обо что-то, соскользнул с соломы. Женщина испуганно оглянулась и, спохватившись, начала живо класть сено на резвины, лежавшие тут же рядом. Своей фигурой она тоже прикрывала закуток в сене. Поглядела из-под руки на сапера, потом выпрямилась, сказала тихим, спокойным голосом:
— Надо ж было тебе так испугать меня! Я сено беру, а он как с неба свалился…
— Кто это? Вот тот? — лукаво спросил сапер, поведя глазами на лежавшего в сене.
Женщина сразу посуровела. Решительно поправив платок, она подалась к солдату, оттеснила его к дверям:
— Иди, иди своей дорогой…
— А куда же я пойду?
— Что ты привязался ко мне? И кто ты такой?
Тут она увидела залубеневший рукав гимнастерки сапера, на которую попала полоса света, пробивавшегося из застрехи. Заметила крясноармейскую пилотку на его голове. И лицо ее сразу прояснилось. Куда девались прежнее равнодушие и та надутая суровость, которую напускала на себя женщина.
— Что же я спрашиваю? И ты, видать, оттуда же, сынок, что и тот… лежит вон и ничего ему не надо…
Она откинула одеяло. На подстилке лежал человек с бледным, неподвижным лицом. Глаза его были приоткрыты, но он, видно, ничего не замечал, ни на что не обращал внимания. Гимнастерка с него была снята. Грудь и руки его обмотаны чистым холстом, сквозь который проступали густые пятна крови. Взглянув на шпалы на петлице и присмотревшись к лицу раненого, к его взлохмаченным русым волосам над вспотевшим лбом, Дубков сразу узнал его. Это был батальонный комиссар из штаба фронта. Дубков его часто встречал в последние дни — батальонный не раз бывал в их части. Фамилию его Дубков не мог припомнить.
— Может, у него документы какие-нибудь есть? — тихо спросил он.
— Ах, боже мой, какие там документы? В гимнастерке только письма были, они и теперь там, вот я покажу…
По адресам на письмах Дубков узнал фамилию раненого. Звали его — Андрей Сергеевич Блещик.
— Два дня, как он здесь… Поутру тогда нашли его наши пастушки около шоссе. Ну, привезли мы… Еще один убитый был, так мы его похоронили. А этого вот никак отходить не могу, очень уж он кровью изошел… И не диво — две раны в груди, и руки тоже повреждены. Кабы доктора, да где ты его возьмешь в такое время? Мы вот потолковали здесь с людьми, думаем в город, в больницу везти, может, и примут? А ты чего стоишь? Дай руку посмотрю.