Незабываемые дни
Шрифт:
Дубков рассказал про бригадного комиссара, который, верно, уже совсем ослабел в лесу без всякой помощи, целую ночь там один лежит.
— А что ж вы мне раньше не сказали? Я только-только людей послал, пусть походят по лесу, — мало ли что теперь случается. Заблудятся наши, так их надо вывести, или какая другая нужда…
Немного спустя Павел Дубков с юрким мальчуганом, которого дал ему в подмогу председатель, весело подгоняя шуструю лошадку, ехал лесом, держа курс на реку. Колеса мягко шуршали по заросшей травой лесной дороге. Там, где низкорослый сосняк и молодой дубнячок подходили вплотную к самой реке, Павел оставил коня, поручив его мальчугану, а сам стал пробираться сквозь густой орешник к трем дубкам, возле которых он расстался с бригадным комиссаром.
— Пулемет бы сюда, сучки-топорики, чтобы знали, как на чужих реках искать брод… — Дубков даже сплюнул от большой обиды, подступившей под самое сердце. Но что поделаешь, не одному же лезть на рожон…
Молчаливый, помрачневший, Дубков вернулся в хату Сымона, когда уже близился вечер. На улице не видно было людей, все сидели больше по хатам, в ожидании, чем же все это кончится. Вскоре приехала из городка тетка Ганна. Она вошла молча, торжественно, долго раздевалась, помыла руки в умывальнике. И, только выпив добрый ковшик квасу, наконец, проговорила, усевшись на лавке:
— Отвезла!
— Это хорошо! Там ему окажут помощь!
— Я и раньше говорила А уж хлопот было — полон рот. В городке фашисты. Едва коня не отобрали… Хорошо, что мы запрягли хроменького, да и сбрую такую взяли, с какой только ездить на погорельцев собирать… Уже хотели с воза сбросить — и меня и раненого. Я и так, и этак, ну поди, толкуй с ними. Слезла с воза, да на ногу коня им показываю. Насилу уговорила. Поглядели они, как мой конь ходит, и отстали. Я тогда скорей в больницу. А там все напуганы. Я — к доктору: принимай, говорю, вот сына больного привезла. Он на меня рукой машет. Отвяжись, говорит, нашла время такими делами заниматься. Ну, от меня не так уж легко отвязаться!.. Я к нему… Я на тебя, говорю, не погляжу, что ты доктор, я тебе все усы выдерну… Ну, он сразу же и сдался — давай, говорит, своего больного, что там у него? Известно, говорю, на окопах был, так под немецкую бомбу попал… Осмотрел он больного, головой покачал, нахмурился. Какая тут, говорит, бомба, если человеку всю грудь пулями изрешетили? А что ж ему, говорю, легче от этого? Бомба или пули — все равно снаряд, а человек кровью истекает… Должен ты мне сына спасти… Глянул он на меня, что-то буркнул насчет сынов, будто их у меня много развелось за последнее время. Но в больницу положил… А что в городе творится! Говорили, будто фашисты много людей в реке утопили… Даже детей! Боже мой, боже! А ты чего расселся? — напала она внезапно на Сымона. — Развесил уши, а чтоб за хозяйством присмотреть, так нет его. Коня отведи в конюшню. Да топор возьми, дров там наколи, надо же ужин сготовить… А ты, сынок, не печалься, жди, и наши вернутся… Не может того быть, чтобы гады над нами силу заимели! Прогонят их наши, верь мне, прогонят! А тем временем и рука твоя заживет. Ну, а я пойду корову погляжу.
И тетка Ганна с тем же проворством, с каким бралась за любое дело, принялась-наводить порядок в хате, потом побежала к своей Лысенке, которая уже давно стояла около сеней, терлась шеей о косяк и изредка жалобно мычала, зовя хозяйку.
9
До поздней ночи Остап Канапелька и Мирон Иванович провозились в лесу. Лучшего места, чем эта Волчья Грива, и нельзя было найти. Отсюда было километров десять до ближайших дорог, до реки. Вокруг раскинулся на десятки километров густой, непролазный лес, примыкавший к государственному заповеднику. С трех сторон Волчью Гриву окружало болото, которое местами перемежалось с непроходимыми дебрями низкорослого сосняка. А с четвертой стороны Волчья Грива прилегала к огромному лесному озеру. На сухом пригорке, буйно заросшем молодым сосняком, Канапелька и Мирон Иванович сгружали кое-какие припасы: десятка два винтовок, оставшихся от истребительного отряда, патроны, пулемет, несколько мешков муки, медные котлы, загодя взятые в столовой МТС, и еще разную мелочь. Все это они старательно спрятали под огромным вывороченным дубом и прикрыли жестью, фанерой, забросали сухим хворостом, чтобы не бросалось в глаза чужому человеку, если он случайно попадет сюда.
Пока утомленные лесной дорогой кони жевали скошенную траву, Остап и Мирон покуривали, сидя на поваленном высохшем дереве, изредка скупо перебрасываясь словами. Были они почти одного возраста, приходились друг другу свояками — в свое время женились на сестрах, — знали до мельчайших подробностей жизнь и повадки каждого, нравы и навыки детей в любой семье. Оба были вдовцами: жены умерли в разное время.
— Дожили вот, Мирон!
— Что и говорить. Опять на лес гляди, как в двадцатом!..
— Почему ты семью не вывез?
— А как ее вывезешь? Ты сам знаешь, хворали всю весну, теперь только на ноги встали. Да и то еще меньшие не совсем поправились.
— Это я знаю… Но лучше было бы, если б они находились подальше от этих мест. У меня вот и постарше, да и то душа болит, — думаешь, что с ними там, в Минске. Сам знаешь, чего только не рассказывают люди. Не дай бог, если все это верно. А тебе с малышами и совсем, выходит, круто придется.
— А я их вчера в Мачулищи отвез, к матери — все же спокойнее.
— Где-то сам теперь будешь? Не оставаться же тебе на старом месте, на заводе. Мне-то заботы мало… человек я, можно сказать, на небольшом посту, в глаза не очень бросаюсь. Опять же беспартийный, «чистый», можно сказать, по всем статьям.
— Чистый ты, братец, дурень, вот ты кто! — задумчиво произнес Мирон Иванович и, внимательно поглядев на Остапа, улыбнулся.
— Ну, чего ты? Я ж это говорю в том смысле, что мне можно не так уж скрываться, большое дело кому-нибудь до моей особы.
— Дело, говоришь? А кто диверсантов ловил?
— Ловить — ловил. Всем народом, можно сказать, ловили. Наш народ не выдаст.
— Оно, брат, и меня народ не выдаст. Но тем не менее остерегаться не помешает. И тебе, и мне… Мне, возможно, еще больше, — правду говоришь. И вот что я тебе скажу: на завод я не вернусь. Там теперь нечего делать. А где я останусь, об этом ты всегда будешь знать. Несколько дней можно и у тебя пробыть. Уголок тут глухой, никакой дьявол не заглянет. А там увидим…
— Я только и думал тебе это сказать — лучшего ты не найдешь.
Уже близился рассвет, когда они вернулись в лесную сторожку Остапа. Очутившись на небольшом дворике, Остап вдруг встревожился, настороженно сказал Мирону:
— Ты, браточек, погоди, у меня в хате что-то творится!
У крыльца стояла запряженная подвода. В окне беспокойно метался тусклый отблеск коптилки, словно там сновали какие-то тени, то и дело заслоняя свет. Скрипнула дверь в сенцах, и на двор выбежал человек, торопливо бросился к возу.
Заметив Остапа, выбежавший глухо крикнул:
— Кто это?
От неожиданности у Остапа онемели ноги, и не то радостно, не то испуганно встрепенулось сердце. Он всем телом подался вперед:
— Дочка! Надюша!
— Тата!
Надя бросилась ему на грудь, покрывая поцелуями его лицо, и вдруг громко расплакалась.
— Ну чего ты, ну успокойся, моя милая! — Остап гладил шершавыми ладонями ее руки, плечи, прижав к груди ее голову. И казалось ему, что он ласкает все ту же маленькую-маленькую свою Надюшу, которая так радовалась когда-то каждой шапке земляники, берестяной кошолке, маленькому утенку, пойманной в лесу белочке… Были это все лесные подарки, которые постоянно приносил Остап своей дочурке.