Незабываемые дни
Шрифт:
Красачка вынул из кармана сложенное вчетверо извещение и сунул его под нос своему другу. Тот, положив рубанок, но не беря в руки извещения, медленно читал его, почесывая рукой щетинистую щеку. Выражение суровой озабоченности не сходило с его лица, губы медленно шевелились, повторяя отдельные слова:
— Расстрел… расстрел… да еще повешение… И опять повешение… Выходит, ты не обманываешь. Выходит, твоя правда! Но плохая правда! Собачья правда, скажу я тебе, Лявон!
— Ну вот! А то он все Маслодуда и Маслодуда! Экий герой нашелся! Он не пойдет на завод! Как же, гитлеровцы его на руках носить будут, целоваться с таким героем будут!
Маслодуда молчал,
Игнат с любопытством слушал беседу этих двух друзей, неожиданно поменявшихся ролями. Прежде Маслодуда обычно наседал на Красачку или, как тот говорил, наступал на него с агитацией. Теперь Маслодуда молчал, все раздумывая над чем-то, а Красачка говорил и говорил, нескладно жестикулируя и что-то доказывая своему другу.
Наконец, Маслодуда спохватился, решительно махнул рукой.
— Хватит! Довольно! Незачем меня уговаривать!..
— Да я и не уговариваю! Я только говорю, что не миновать нам с тобой немецких рук.
— А пусть они отсохнут, эти руки! Чтобы я да работал на них!
Все эти новости так растревожили Ивана Маслодуду, что он и про рубанок свой забыл. Все ходил по двору, взволнованно размахивая руками, порой что-то невнятно бормотал, иногда останавливался, с решительным видом заявлял:
— Мы еще посмотрим!
Вытащив одну из досок, наваленных около забора, он пристально разглядывал ее, водил по ней шершавой ладонью, зачем-то промеривал ее по четвертям, говорил задумчиво:
— Одни сучки… одни сучки!
Но не сучками были заняты его мысли. И, сердито бросив доску, он с таинственным видом подошел к Красачке:
— А что, если, скажем… Это я о том думаю, как же нам быть, если до нас в самом деле доберутся фашисты. Работать оно, конечно, можно… Но как работать? Можно ведь и так работать, что наша работа немцу боком вылезет. Или я неправду говорю, что ж ты молчишь, Лявон?
И, не дождавшись ответа, он сердито набросился на Игната:
— А ты чего усмехаешься? А еще комсомолец? Видать, всех вас хватило только на то, чтобы нас, стариков, критиковать. Да у вас только и заботы было, что думать про книжки, про учебу… А как людей вот начинают за горло хватать, так вас и нет! Молчите. А мы теперь должны мозгами ворочать… что и к чему… И куда оно все приведет.
И до того разошелся Иван Маслодуда, что можно было подумать, будто не кто иной, как Игнат со своими комсомольцами, и был причиной всех напастей, всех этих тяжелых и нерешенных вопросов, внезапно навалившихся на Ивана Маслодуду, на Красачку, на всех жителей этой улицы. Каждый из них ежедневно по утрам, бывало, прислушивался к своему гудку, думал о своей фабрике, о своем заводе. Жили тут люди со станкостроительного, с кирпичных заводов, электростанции, кожевенного завода, было и несколько деповцев… У каждого свой гудок… У каждого свой распорядок дня и ночи… У каждого своя работа, свои думы… Даже железнодорожные машинисты, кочегары, у которых не было общего с заводами графика, и те прислушивались к гудкам своих паровозов, знали, кому и когда пойти на смену. У каждого — свой гудок…
И по дороге на завод, прилаживаясь к своим гудкам, шутя спорили о том, чей гудит басовитей:
— Вот он наш большевичек гудит, не ровня какому-нибудь хриплому, задыхающемуся… Сразу видно, что там хозяева работают.
Иной огрызался:
— Хвастайте! Давно ли штурмовщину прекратили?
— Мы вот прекратили! А ваш луч что-то не горит, не блещет, да и что-то ослеп. Опять, видно, в прорыве?
«Большевик», «Луч», разные другие названия. Большие и малые заводы. Соревнование. Победы. Подтягивание отстающих. И в этой дружной, ладной работе шли стремительные пятилетки, наполняя страну ритмическим гулом машин, ритмическим движением трудолюбивых рук, биением людских сердец. И на глазах выпрямлял город свои кривые улицы, раздавался вширь, поднимался ввысь каменными громадами домов. Становилось тесно на улицах, в театре, на стадионах. Становилось тесно в витринах магазинов, ломившихся от добра со всех земель, со всех рек и морей, переливавшихся радужными цветами шелковых тканей, приятно ласкавших глаз щедрыми дарами человеческого груда, радовавших изобилием.
И каждый слышал в утренней перекличке гудков отзвук могучего ритма человеческого труда, поднимавшего ввысь города и села, двигавшего вперед жизнь на огромной земле.
Теперь гудки смолкли, не слышно их больше. Не знаешь, когда и ночь кончается. Утро настает глухое, беззвучное… и день такой — куда пойти, куда деваться, к чему приложить руки?
Как же теперь успокоиться Ивану Маслодуде? И он яростно наседал на Игната:
— Вы только за нашими спинами были смельчаками. На всем готовом, так и мы были бы умными… Хорошее это дело: за вас народ, за вас партия, за вас все государство! В таком положении легко быть умным! А теперь вам и рты позатыкали… Нет того, чтобы народу какую-нибудь помощь оказать, так все молчком!
Игнат пытался вставить хоть словечко наперекор, но где уж там. Когда Иван Маслодуда войдет в азарт, не жди конца. В этих случаях спасал Красачка. И сейчас он попросту взял Ивана за пуговицу, подтянул его к скамейке, усадил:
— Чего раскипелся, как тот самовар? Что ты к нему придираешься? Ты же старый человек, у тебя и ум свой есть…
— Так они же грамотнее!
— Ну пусть себе и грамотнее! А ты жизнь прожил, ты столько всего повидал на своем веку, что можешь доброе слово сказать и этому хлопцу, добрый совет ему подать… Ты же натирал еще мозоли под царским орлом. Ты этого немца еще раньше видел. Видел ты и пилсудчиков и прочую погань, которая пыталась нам на шею сесть… Где она теперь, эта погань? А что до немцев, так ты же сам говоришь, что мы их вытурим. Не твои ли это слова?
— Ну, мои… Но к чему ты это клонишь?
— А к тому, что ты прикидываешься уж такой беззащитной сиротой, которая только и надеется на чужую милость. Зачем ты к детям придираешься?
Еще долго тянулась бы эта дискуссия, которая происходила здесь почти ежедневно, если бы, хлопнув калиткой, не вбежала Лена Красачка. Взволнованная, встревоженная, она обратилась к Лявону:
— Отец! Пленных ведут, вот сейчас будут здесь!
Все вышли на улицу. По ней действительно двигалась большая колонна людей, конца ее даже не видно было за густым столбом пыли, подымавшейся сотнями ног. Впереди ехало несколько конных немцев, вооруженных автоматами. У некоторых ручные пулеметы. Злые, нахмуренные были конвоиры: пекло солнце, донимала густая пыль, покрывавшая серой пеленой и грязные, потные лица, и руки, и каски, и совершенно выцветшие мундиры.
— Смотрите, может, и наши здесь.
— Нет уж, пусть бог милует, чтобы наши попали в плен… А я пойду! Пойдем, Иван, отсюда! Не могу я смотреть на это… не… могу.
Красачка и Маслодуда пошли домой.
Серой пропыленной лентой двигалась колонна красноармейцев. Трудно было различить отдельных людей. У всех утомленные, измученные лица. Глубокое равнодушие в глазах. Некоторые прихрамывают, иные идут босиком, осторожно переставляя сбитые по дороге, окровавленные ноги.
Из домов вышли женщины. Как всегда, сбежались дети.